Явившись в понедельник, становлюсь в огромный хвост к комендатуре, чтобы получить пропуск внутрь здания на следующий день. Получаю пропуск в час дня; ухожу и возвращаюсь во вторник утром. Стою в хвосте до 12 ч., чтобы попасть внутрь (пускают маленькими группами). Вот я и внутри: становлюсь в хвост к справочному бюро, попадаю туда к часу дня; мне пишут на бумажке: окошко № 17. Становлюсь в хвост, попадаю к названному окошку к 13 ч. 40 м.; там смотрят бумажку и говорят: «Не сюда. Вам нужно окошко № 34». Опять становлюсь в хвост, попадаю к названному окошку к 14 ч. 30 м.; там смотрят и говорят: «Не сюда. Вам нужно окошко № 19. Только сейчас уже поздно; приходите завтра». — «Помилуйте, — говорю я, — дайте мне хоть пропуск на завтра без очереди». — «Не дело, товарищ; мы — против привилегий, а впрочем…»
На следующий день жду сорок минут, чтобы пройти без очереди, и становлюсь в хвост к окошку № 19. Попадаю к 11 ч. как будто туда, потому что никуда не посылают, а берут бумажку на заключение коллегии; придти за резолюцией надо в пятницу; получаю пропуск без очереди. Прихожу в пятницу: с тем же церемониалом меня отсылают в окошко № 37; там надменная девица объявляет мне резолюцию: «Объяснить причину такой нужды в брюках». — «Вам нужна причина? Да?» — «Вы грамотны, товарищ?» — «Вот она». Я поднимаю пальто и при общем смехе поворачиваюсь кругом, чтобы лучше были видны мои лохмотья. «Вам достаточно?» — «Нет, надо изложить это на бумаге». — «Ну уж нет, с меня достаточно». Вечером на заседании ГУС я передаю Михаилу Николаевичу его записку, исчерченную карандашами, номерами, покрытую разноцветными штемпелями, с объяснительным документом, где излагаю все мои мытарства. Крайне недовольный, он берет и говорит: «Вот вы всегда так — найдете что-нибудь неблагоприятное для нашего советского аппарата».
Вернувшись вечером домой, я рассказываю тебе все, и ты отвечаешь: «Дурачок, давай кончим эту историю тем, с чего следовало ее начать». Ты находишь в своем гардеробе старое темно-синее пальто, зовешь Марью Степановну — портниху, жену нашего университетского чучельщика-натуралиста, живущего в доме. Та несколько сомневается, сумеет ли сшить на мужчину, но, получив муки и сахара, соглашается, и через два дня я — с брюками; они довольно тонки, но не прозрачны, и я могу снять пальто, не стесняясь. Правда, кой-кому это не нравится, и в течение нескольких лет другая твоя тетушка — Розалия Григорьевна, когда хочет нас уязвить, кричит через стену: «Этот человек, который пришел в наш дом без штанов и живет нашим добром…». И далее — через несколько минут: «У него настолько нет понимания и воспитания, чтобы относиться к старой тетке своей жены с почтением и симпатией». Ни меня, ни тебя это уже не трогает.
Зато с Иваном Григорьевичем мы все больше и больше привыкаем друг к другу; он часто заходит к нам поболтать, особенно — про поездки за границу, когда на Рождество он оставлял в Москве снег и холод, уезжал в Ниццу, засовывал в петлицу цветок и отправлялся гулять на Promenade des Anglais. Бедный, ему так и не удалось снова выполнить эту программу, но мы с тобой во время наших пребываний на Côte d’Azur[310] в 1923 и 1949 годах вспоминали об Иване Григорьевиче[311].
В это же время ты поступила на Курсы дипломатических и коммерческих представителей при НКИД и НКВТ и кончила их с успехом, однако назначения не получила никакого, несмотря на высшее экономическое образование и великолепное знание иностранных языков. У нас было уговорено, что при первой возможности ты бросишь Трамот и перейдешь на более интересную работу, но возможность эта, при твоей болезни и общей неустойчивости положения, долго не приходила.
Что касается до моей загрузки, то она все более и более усиливалась. В. В. Стратонов приступил к осуществлению своего плана относительно постройки Астрофизической обсерватории. Это не значит, что началась постройка, но началась подготовка почвы как в астрономических, так и правительственных кругах, и мне пришлось принять в этой кампании ближайшее участие. Мы образовали инициативную группу и через посредство научного отдела Наркомпроса разослали анкетные листы. Ответы стали приходить довольно быстро: сочувствие было общее, но практические и программные предложения давали невероятный разнобой.
Домашняя жизнь наша из-за холода протекала мало уютно, но спокойно. За эту зиму нам не удалось много развлекаться; даже по абонементу на бетховенские симфонии тебе из-за болезни пришлось пропустить два концерта. Из спектаклей я помню «Князя Игоря» в Большом театре[312] и «Сирано де Бержерака» у Корша[313], последний — в отвратительных условиях. У нас был только один билет (билеты распределялись через профсоюзы); ты надеялась устроиться через капельдинера или купить при входе — не удалось. Капельдинер согласился меня впустить с тем, чтобы я занял пустующее место. Таковых было несколько, но злой судьбе оказалось угодно, чтобы владельцы появлялись через десять минут после того, как я садился. Мне пришлось несколько раз подниматься, извиняться и переходить на другое место; только с половины третьего акта я мог спокойно сидеть. И как все изменчиво: пьеса совершенно не понравилась тебе, хотя была сыграна прекрасными актерами и в очень красивых декорациях. Много лет спустя ты побывала на «Сирано» в Comédie Française[314] и вернулась в полном восхищении.
В том же театре Корша мы посмотрели «Сон в летнюю ночь», и пьеса не понравилась нам обоим: слишком много примитивной грубости, которая была еще подчеркнута комиками (Кригером и др.) — исполнителями ролей мастеровых. Элементы волшебства и поэзии не были достаточно выявлены; музыка Мендельсона не сопровождала спектакль. Опять-таки через много лет мы с тобой видели в Париже фильм[315], который мне очень понравился (я даже посмотрел его дважды), а ты отнеслась к нему весьма скептически и говорила, что Шекспира делает здесь приемлемым исключительно музыка Мендельсона.
В Книжном центре шла обычная рутина, работали комиссии, заключались договора, но ничто не печаталось. Я много раз ходил по этому поводу ругаться с В. В. Воровским, который неизменно встречал меня фразой «Скажите, что вас так гневит». Я излагал ему, что именно, и вносил разные практические предложения, в том числе передать нам в эксплуатацию маленькую, но хорошо организованную типографию, не помню уж какого издательства. Он всегда старался рядом литературных фраз, в весьма любезной форме, охладить мой издательский пыл, обращая внимание на положение страны и т. д. Я отвечал, что положение страны не станет лучше от бездействия типографий и отсутствия элементарных учебников, и указывал ему на деятельность частных издательств. Он разводил руками и не предпринимал ничего.
Я обращался к Михаилу Николаевичу, который отвечал путаными рассуждениями, чтобы обосновать квиетизм[316] по-марксистски. На каждом заседании нашей коллегии мы требовали, без результата, сдвига с мертвой точки. Публика, которая приходила ко мне на прием, была очень интересна. Иногда это бывал старый офицер, ведающий культурными начинаниями на Туркестанском фронте, в «умоотводе»[317], с картинной бородой, — со скромной и легко удовлетворимой просьбой о сформировании библиотеки. Иногда с теми же нуждами и теми же просьбами обращался библиотекарь одного из провинциальных университетов. Этого рода просителей я очень любил и для меня было радостью, когда я мог исполнить их просьбы.
Очень часто приходили фантазеры и шарлатаны, как, например, темноглазый, темнолицый, сожженный солнцем факир, исходивший пешком Индию, Персию, Афганистан и нашу Среднюю Азию; его рассказы звучали как арабская сказка. Он обладал несомненным талантом рассказчика, но я тщетно старался поймать в его речах хоть какой-нибудь признак подлинности. Наконец, я спросил: «Вы очень хорошо говорите по-русски; где научились?» — и он ответил: «Да я же — чистейший хохол». Приходили учредители разных лиг: молодой поэт-футурист, учредитель лиги «Светоносное братство»[318], с рекомендацией от академика Ольденбурга. Несколько месяцев спустя я спросил у Ольденбурга об этой лиге и этом молодом поэте; он покраснел, сказал, что ничего не знает, и отрекся от своей рекомендации, которая, однако, была подлинной. Очень много приходилось разговаривать с членами различных научных комиссий при Книжном центре, и я знакомился таким путем с представителями московской профессуры, не только университетской, но и технической. Среди них встречались разного типа люди: были идеалисты, были и рвачи; были реакционеры, были и коммуноиды, некоторые — искренние, большинство — ж…лизы. Что же делать, так оно было.
Еще осенью 1919 года, когда жизнь стала необычайно трудной, многие профессора взялись совмещать Москву с Иваново-Вознесенском, Тверью и другими провинциальными городами, где легче было доставать продукты питания и отопление. Н. Н. Лузин сделался профессором Иваново-Вознесенского политехнического института и значительную часть времени проводил там; другие думали вообще покинуть Москву на некоторое время. Поэтому когда В. В. Стратонов, организатор университета в Ташкенте, предложил мне кафедру, которая пока не обязывала к отъезду, я принял предложение и в ноябре 1919 года был избран профессором Ташкентского университета. Другим математиком оказался Леонид Кузьмич Лахтин, которого, как и меня, привлекала мысль об организационной и культурной деятельности в Средней Азии.
Пока университет существовал лишь как зародыш в Москве, нашей обязанностью было составление учебных планов и программ, закупка книг, инструментов. В качестве заведующего Книжным центром я помог университету составить очень приличную библиотеку, в чем впоследствии Михаил Николаевич упрекал меня, а я