К сожалению, председатель не сказал нам, как эти улица и гостиница назывались раньше: под новыми именами их никто не знает. Мы уже собираемся вернуться в исполком, когда наше внимание привлекает написанный мелом номер 3 на «Меблированных комнатах Пантелеева». Оказывается, что это действительно там. Выходит старичок, берет ордер, ведет нас в совершенно пустую, с битыми окнами, комнату и заявляет: «Вот, больше у меня ничего нет». — «Все занято?» — «Какое там! А все остальное еще в худшем виде». Я не верю. Иду взглянуть: действительно… Мы уговариваемся с ним, что за некоторую мзду он все-таки даст нам, на чем спать; получаем железную кровать с досками и сверху нечто вроде старых гардин. Не очень уютно, но нас не пугает.
Немного устроившись, идем обедать в столовую исполкома. Обед — не вкусный, но питательный и все-таки лучше, чем у тети Мани. Публика очень интересная: по большей части — живая, бурная молодежь, не очень хорошо знающая, что надо делать, но решительно берущаяся за перестройку. Внимание наше привлекают несколько молодых людей полувоенного типа с револьверами. В них есть что-то ковбойское; оказывается — сотрудники местной Чека; они громко рассказывают об обысках и арестах: не очень конспиративно. После обеда мы проходим через оканчивающийся рынок и покупаем молока и земляники. Относим и отправляемся бродить по городу, который живописен: высокий берег Москвы и Оки, старые монастыри, старые стены. Сейчас все это запущено, но город имел прошлое и хранит его следы. Находим приятную круговую прогулку. Наконец, в очень усталом виде и хорошем настроении возвращаемся в «Третий Интернационал» и сразу засыпаем[329].
Мы проснулись рано и весело. Погода стояла солнечная. Утренний завтрак состоял из чая и молока с ягодами. Делать было абсолютно нечего. Мы отправились бродить по городу и за городом. Нормально пообедали в той же столовке, нормально поужинали у себя в комнате и нормально легли спать. Спали хорошо. Наступил третий день пребывания в Коломне и вместе с тем день нашего отъезда. Несколько усилились скука и нетерпение: мы еле дождались появления вечером исполкомовского экипажа. Видя нашу торопливость, возница улыбнулся: «Куда вы спешите? Поезд — уже у платформы, но отходит только с восходом солнца. Еще насидитесь».
Действительно, у неосвещенной платформы стояло несколько теплушек: это и был поезд до Озер. Не было никого — ни публики, ни персонала. Мы внесли наши вещи, посидели на них, потом вышли побегать по платформе, чтобы согреться. Ночь была свежей, как и полагается в июне в нашем климате; луны не было. Мы тихо прохаживались, сидели, опять прохаживались. К полуночи начали появляться другие пассажиры, которые подсаживались в теплушки. Около часа ночи раздались возгласы: «Облава!», и часть пассажиров бросилась бежать, а за ними погнались прыткие молодые люди в военном и с карабинами за плечами. Тех, кто не бежал, не трогали и не опрашивали. Часам к двум пришел проводник, а в три поезд медленно двинулся. Уже светлело. Я не буду утверждать, что машинист ходил в лес по грибы, но потратил три часа на 38 километров пути.
Проезжая через Карасево, я с любопытством искал глазами наше Аниково: его не оказалось, оно было сожжено со всеми постройками. Вот мы — и на конечной станции Озеры. Там почти никого нет, а те, кто есть, не знают, где Бабурино, и указывают неопределенно на лес. Так как мы не известили о нашем приезде, то должны сами каким-то путем устроить доставку наших персон и, в особенности, багажа. Кто-то надоумливает нас поместиться на дороге, идущей из Озер в село Горы и проходящей через Бабурино. Действительно, после четверти часа ожидания мы подряжаем проезжающего крестьянина подвезти нас до Бабурино: плата натурой — хлебом. Дорога через лес изумительна: даже при свете можно двадцать раз сломить шею. Рытвины, ухабы, ямы, рвы, пни, неожиданные колдобины с грязью, да какой — густой, глубокой, вековой. Дорога изумительна и в другом смысле: лес весь состоит из великолепных высоких стройных сосен.
Выезжаем на довольно обширное открытое пространство, засеянное озимыми и яровыми и окруженное со всех сторон лесом. Показывая на группу строений, наш возница говорит: «Вот вам Бабурино. Где вас нужно высаживать?» Я усматриваю деревянный дом с весьма затейливой резьбой и мезонином, обладающим четырьмя резными балконами, и говорю тебе: «Насколько я знаю мамин вкус, это — ее дом». Так оно и оказалось. Нас встретили с радостью все — родители, чада и домочадцы; налицо были папа, мама, мамина сестра и моя тетушка Надежда Васильевна, моя сестра Нина, мой троюродный брат и мамин племянник Эдуард Карлович, прикрепившийся к фортуне моих родителей, а также песик Томик, скромный по размерам, но сидящий на цепи, и кошка Катя, лошадь, коровы, козы, овцы, крольчихи с детьми, куры и петухи. И я сразу увидел, что мои страхи были неосновательны: ты сразу и очень понравилась маме и всем, и тебе все очень понравились.
Нас повели в мезонин с четырьмя балконами — наше помещение. «Тут нет мебели, — сказал Эдуард Карлович. — Погодите, все будет». Он принес топор, доски, и вот в два счета появилась платформа на стойках, принявшая матрац, простыни, одеяла, подушки. Также возникли стол туалетный, стол у постели, стол для занятий посередине комнаты и маленькие переносные скамеечки. Ты с удивлением и восхищением смотрела на это творчество и была очень довольна результатами. Мама сейчас же увела тебя вниз на кухню — мыться: в этом отношении ваши взгляды совершенно совпадали. Папа и Нина занялись книгами, которые я привез. Как только мы помылись, нас позвали в столовую, где на столе я увидел те самые пышные лепешки, секрет которых мама привезла из Тульской губернии, и молоко, сливки, сливочное масло, самодельные сыры — все очень вкусное, все без ограничений. После завтрака мы пошли отдохнуть и спали часа три. Мама, подвижная и энергичная, не терпела покоя: она разбудила нас и повела гулять[330].
Так как прогулок там было множество, и в первый день мы не знали местной топографии, я уже не помню, куда именно мы ходили. Помню только общее впечатление, что мы чувствовали себя дома не только в доме моих родителей, но и всюду кругом — в лесу ли, в поле ли, на Оке и за Окой, на заливных лугах или в пыльных Озерах. Редко бывало, чтобы пейзаж, воздух, люди, все так сразу и окончательно становилось своим, родным. В каком бы настроении, с какими бы заботами ни попадали мы в Бабурино, там все это исчезало, и оставалось прочное ощущение счастья. Конечно, этому способствовал и тот радостный сердечный прием, который мы встретили и который нам, так измучившимся за год, и особенно тебе, молчаливо страдавшей от той жизни, которая нас окружала в Архангельском переулке, пришелся к сердцу. Ты сразу расцвела и повеселела. В твоем обращении с моими родителями не было и следа той сдержанности, той боязни проявить себя, которую я наблюдал в Москве. Ты стала самой собой. А когда ты стала самой собой, все сразу узнали тебя, как знал тебя я, и полюбили.
Мне кажется, что следовало бы немного поговорить об обитателях Бабурино, и начну с тети Нади.
Надежда Васильевна Раевская была старше мамы лет на шесть, а она была младшей в своей многочисленной семье. Все остальные члены семьи были старше Надежды Васильевны. В молодости тетя Надя отличалась изумительной красотой: огромные черные косы, огромные темно-синие глаза и вместе с тем никакого кокетства. Я много раз задавал себе и старшим вопрос: почему она не вышла замуж? В претендентах не было недостатка. Одного из них, которого я знал лично, отвадила мама. В 1875 году тетя Надя кончила Тульскую гимназию и стала там же классной дамой, а мама была еще очень юной и очень шаловливой гимназисткой, которой особенно не давалась математика. Для нее пригласили в репетиторы семинариста Николая Ивановича Мерцалова, имевшего в Туле большую математическую репутацию.
Этот весьма скромный и застенчивый молодой человек сразу влюбился в тетю Надю, которая ничего не заметила. Но мама заметила сразу и начала допекать и сестру, и репетитора, напевая ею же составленную песенку: «Будь амура превосходней и в любви большой артист, все ж любви ты недостоин, потому — семинарист». Иногда она делала и более жестокие шутки: прослеживала, когда он уходил в уборную, и запирала на крючок, а потом направляла тетю Надю освобождать его. Я часто говорил маме, что это была совершенно недостойная жестокость, но она отвечала: «Чего ты хочешь? Мне было только двенадцать лет. И притом он был так смешон, так смешон…» В результате получилось, что тетя Надя не хотела и слышать о нем. В 1903 году я встретился с ним на экзамене по начертательной геометрии, которую он преподавал в университете в качестве приват-доцента, а в Московском высшем техническом училище в качестве профессора. Он, по-видимому, следил за судьбой своей ученицы, потому что, увидев мою фамилию, поднял голову и спросил, не сын ли я Ольги Васильевны Раевской, и затем робким голосом справился, жива ли Надежда Васильевна и где она, прибавив: «Нехорошо ваша мамаша вела себя, нехорошо, а впрочем, передайте ей хороший привет от старого друга».
Из Тулы тетя Надя переехала на ту же должность в Ставрополь, где жили в то время ее братья Юрий Васильевич Раевский-Буданов, член окружного суда, и Иван Васильевич, судебный следователь. Она захватила с собой маму, и, к общему удивлению, та, бывшая в Туле последней ученицей, в Ставрополе стала первой и в 1881 году блестяще окончила гимназию. Постепенно тетя Надя втянулась в существование классной дамы и учительницы женской гимназии и восприняла все внешние и внутренние черты этой профессии; чего не восприняла, так это — окисления, озлобления, жесткости; осталась на всю жизнь исключительно кроткой, тихой, доброй и внимательной. Все очень любили ее, но профессиональная психология не могла удержать поклонников, которых привлекала красота тети Нади. Потом и красота исчезла: остались ее следы, малозаметные под тысячей пледов и теплых одеяний, которые она стала носить, болезненно опасаясь простуды. У нее все более развивалось самооберегание, и она усвоила замедленный темп жизни: ходила крайне медленно, ела медленно и лишь очень гигиеническую пищу. Что хуже всего, свой обр