Что еще сказать об этом вечере? Было пение. Квазицыганка Краминская спела неплохо несколько романсов под гитару. Пела жена Сергея Владимировича, потом танцевали и играли. Старый Владимир Густавович (отец Сергея Владимировича) — да и был ли он таким старым? — подвыпил, осовел и, чтобы придти в себя, целовал руки Краминской. Возвращались домой поздно-поздно и пешком: извозчиков не было[381].
Работа в университете в качестве помощника декана требовала времени больше, чем я думал. Если бы В. В. Стратонов сдержал свое обещание, я нес бы только свою долю работы, но его отсутствия были очень часты: он надолго уехал в Туркестан и на юг по делам Астрофизической обсерватории и Туркестанского университета[382]. Так на меня легло исполнение обязанностей декана в течение нескольких месяцев, а это означало регулярное ежедневное присутствие в кабинете, прием посетителей, участие во всевозможных комиссиях и председательствование в совете факультета. Это отнюдь не было синекурой, и, чтобы все проходило благополучно, требовалось проявлять много такта, терпения и умения улаживать конфликты. В некоторой дозе, по-видимому, я обладал этими свойствами, так как иронический Славочка Степанов как-то сказал мне: «Знаете ли вы, что пришлись по сердцу факультету? Все удивляются, что вы, человек недавний в университете, освоились с этим делом так быстро, как будто тут родились». Этот отзыв человека, не всегда ко мне расположенного, доставил мне большое удовольствие.
Заседания факультета происходили в круглом зале правления. Справа от председательствующего садился секретарь факультета с повесткой дня, всеми материалами к повестке и заранее подготовленными резолюциями; все это мы очень внимательно изучали и приводили в ясность. Слева от председательствующего неизменно садился профессор зоологии Григорий Александрович Кожевников — хороший зоолог, хороший профессор и чрезвычайно тупой человек. Он слушал все с величайшим вниманием, по каждому вопросу говорил по нескольку раз и, к счастью, не обижался, когда я злоупотреблял правом председателя.
Насколько туго Григорий Александрович соображал, можно судить по следующему происшествию. Праздновали 25-летний юбилей его научной деятельности, и Николай Александрович Иванцов — человек едкий, остроумный и иногда злой — приветствовал профессора от имени Главнауки: «Глубокоуважаемый и дорогой юбиляр. Не успев еще как следует сойти со студенческой скамьи, вы уже прославили свое имя замечательной статьей в „Русских ведомостях“ о таракане в московских булочных. С тех пор протекло 25 лет, но и доселе ваш труд является непререкаемым авторитетом по этому важному народнохозяйственному вопросу. Ваше исследование о летнем запоре и зимнем поносе у пчел, как яркий луч солнца, озарил этот трудный и загадочный вопрос для специалистов-зоологов и практиков-пчеловодов. Другие скажут о ваших диссертациях, но могу ли я забыть ваши зоопсихологические выступления вместе с клоуном Дуровым в государственном цирке?» Все ожидали скандала, но Григорий Александрович с мокрыми глазами подошел к Иванцову и облобызался с ним. Он был также замечателен необычайной крепостью черепа: во время дуэли с профессором Богоявленским из-за Веры Михайловны Данчаковой пуля попала ему в лоб и… отскочила. При перестройке Зоологического музея на голову ему упал кирпич и… разбился, а Григорий Александрович ходил две недели с завязанной головой. В 1922 году сумасшедший студент стрелял в него[383], пуля… отскочила и опять Григорий Александрович проходил две недели с завязанной головой[384].
Старая профессура была настроена еще очень реакционно и относилась к нам, особенно — ко мне, с большой подозрительностью; это, за немногими исключениями, мало-помалу рассеялось. Младший преподавательский состав был, наоборот, настроен «либерально»; я намеренно употребляю этот термин, потому что отнюдь нельзя говорить о революционных настроениях в той среде. Любовь к университету и глубокая честность по отношению к академическим обязанностям были общим правилом, и я почти не знаю исключений. Не нужно забывать, что все, в общем, работали даром: нельзя же серьезно называть «содержанием» те ничтожные гроши, которые получались. Видя невозможность вести практические занятия на те кредиты, которые нам отпускали, преподавательский персонал старался достать все необходимое, часто затрачивая свои ничтожные средства. Не нужно также забывать ту обстановку враждебности, которая была создана вокруг университета.
Наркомпрос, вернее — Покровский и его окружение, очень внимательно искал поводы для придирок и конфликтов. Можно ли пройти молчанием дело профессора анатомии Карузина? В очень тяжелый 1919–20 год, обстановку которого я обрисовал выше, Карузин голодал и холодал. Некоторые из его слушателей сжалились над ним и приходили по очереди помогать ему по хозяйству — колоть дрова, таскать мешки с картошкой и т. д. Последовали доносы, и возникло дело о взятках, которые якобы получал профессор Карузин, — дело, которое разбиралось публично в так называемом общественном суде. Я не помню, какой был приговор[385], но уже самого факта возбуждения такого дела было достаточно, чтобы надолго запачкать и ошельмовать человека.
Очень неприятна была война, которую вело с нами правление университета. Ректором назначили маленького экономиста Боголепова (фамилия роковая для Московского университета) — человека неплохого, но взбалмошного, резкого и неумного. Его заместителем был некий Мейерзон — чрезвычайно резкий и глупый человек. Они вели буквально булавочную войну, придираясь без всякого основания к каждому постановлению факультета. Например, Мейерзон прислал бумагу с запрещением факультету — по некомпетентности! — обсуждать кандидатуры на всевозможные факультетские должности. Нам постоянно приходилось опротестовывать предписания правления, и Наркомпрос очень часто бывал принужден отменять их, настолько они были нелепы. Пришлось, наконец, прибегнуть и к серьезным мерам — отправиться в Центральную Контрольную Комиссию [РКП(б)] к Ярославскому с просьбой положить этому предел. Может показаться странным, но ходоков оказалось двое — Волгин и я. Всякие бывают положения в жизни!
В Наркомпросе в это время произошла существенная перемена: во главе профессионального образования (Главпрофобра) поставили Отто Юльевича Шмидта[386], вскоре после того, как его изъяли из Наркомфина. Опять можно было видеть бороду Шмидта заполняющей маленький автомобиль, в котором он ездил. К сожалению, его пребывание там было кратковременным[387], а введенные им меры оказались весьма спорными[388].
Основная мысль Шмидта заключалась в том, что чисто общеобразовательная школа отжила свой век, на всех ступенях она должна быть профессиональной и преподавание общеобразовательных предметов должно подчиняться профессиональным требованиям. По отношению к университетам и, в частности, к физико-математическим и историко-филологическим факультетам Шмидт рассуждал так: программы этих факультетов были составлены вне связи с какими-либо практическими потребностями страны и, в общем, не вели ни к какой профессии. Если этого не замечали и бунта среди студентов не было, то только потому, что потребность в педагогах была так велика, что охотно брали всех, абсолютно неподготовленных к педагогической деятельности, людей.
После Октябрьской революции положение изменилось: открыты педагогические факультеты и институты, дающие своим студентам не только знания, но и умения. Что же будут делать в жизни оканчивающие университет? Очевидно, нужно выяснить, каких специалистов мог бы он выпускать, если в программу его наряду с теоретическими предметами ввести и практические дисциплины, подготовляющие к определенным профессиям. Прежде всего, человеческую продукцию университетов в течение ряда лет сможет поглощать обширная сеть новых научно-исследовательских институтов, фабрично-заводских лабораторий, сельскохозяйственных опытных станций. Новые высшие учебные заведения и техникумы нуждаются в квалифицированных преподавателях. Поэтому нужно по-новому определить категории специалистов: выпускать не математиков, а статистиков, специалистов по вычислительной технике, по технической математике; не механиков, а гидродинамиков для гидравлики, аэродинамиков для авиации, специалистов по баллистике; не астрономов, а геодезистов, специалистов по службе времени и т. д.
Все это звучало как будто убедительно, но Отто Юльевич совершенно забывал о реальном состоянии университета. Каким образом можно осуществить введение всех этих специализаций, когда даже самый крупный и устойчивый, самый богатый силами и средствами университет — Московский — совершенно лишен сколько-нибудь современного оборудования, не обновлялся с 1914 года, работает с совершенно сношенными инструментами, которые поддерживаются в работоспособном состоянии лишь благодаря исключительной преданности делу университетского персонала. Лаборатории переполнены, как и аудитории, так как еще не рассосался «покровский» прием 1918 года. Из-за отсутствия кредитов отсутствуют животные, растения, минералы, покровные стекла[389], реактивы и т. д. Физика экспериментальная превратилась в физику «меловую». Можно ли серьезно говорить о введении практических дисциплин, требующих лабораторного оборудования и постоянного безотказного снабжения? Еще можно преподавать «меловую» механику, но аэродинамика уже требует оборудования, которого в университете нет, и неизвестно, когда оно появится.
Кроме того, изменение программ с резким ударением на практику рискует выбросить из университетского преподавания самое ценное, что в нем имеется: теоретическую мысль, дух обобщения, инициативу в исследовательской работе. Преподавание технических дисциплин сведется к готовым схемам, к умению пользоваться уже готовыми таблицами, к шаблону. При этом можно указать, что целый ряд практических важных исследований был выполнен именно питомцами университетов, как, например, организация опытных агрономических станций; агрономы из Петровско-Разумовского играли тут совершенно второстепенную подсобную роль.