«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники — страница 58 из 115

У меня есть воспоминание о нескольких фильмах, которые мы видели, но я не могу сказать, имело ли это место в тот год или следующие. Помню, что в большом кинематографе на Тверской был объявлен фильм «Атлантида»[448] по роману Пьера Бенуа, который мы только что прочитали. Роль Антинеи исполнялась знаменитой польской танцовщицей Наперковской, которую я видел в Париже на сцене в Opéra-Comique[449], Одеоне[450] и, кроме того, в фильмах («Les Vampires»[451]), где она была великолепна. Я подробно расписал тебе, как она танцевала и какой была, а ты ответила: «Да, но Айседора Дункан…» Увы, в фильме мы увидели отяжелевшую женщину с остатками красоты (для меня, поскольку когда-то я видел эту красоту), но ты отрицала даже остатки ее. Становился совершенно понятен отказ монашествующего офицера от ее прелестей и становилась непонятной зала с орихалковыми[452] статуями. После этого фильма ты совершенно утратила доверие к моему артистическому вкусу.

Помню также сборный концерт в консерватории, на который мы попали. Запомнился мне он особенно из-за двух обстоятельств: среди прочих пела Нежданова — как всегда, очень хорошо, и, растроганный, а главное, каботинствующий, Александр Львович подошел к эстраде, попросил ее руку, прижал к щеке, пролил несколько слез и произнес: «Спасибо». Но главное, что мне запомнилось: конферансье, один из профессоров консерватории. Этот господин в безукоризненном фраке, в безукоризненном белье, явно презирал новую демократическую публику, что старался показать всем своим видом, всем своим тоном, вежливым и корректным, но… Будь моя воля, я вышиб бы его в два счета[453].

Я не смог достать те материалы, на которые рассчитывал, и мне придется излагать события в высшей школе 1921–22 года по памяти. Я уже говорил о том печальном состоянии, в котором находились высшие учебные заведения, но не упомянул еще о положении студенчества. В теории студентам полагались стипендии, общежития, учебники и т. д.; на деле стипендии были ничтожны, пайки недостаточны и в качестве общежитий были предоставлены дома без окон и дверей. Трудно сказать, отчего это происходило. Наверху, несомненно, все были полны доброй волей (я имею в виду Совнарком и ЦК партии), но, когда дело спускалось вниз для осуществления, все менялось, и практика весьма отличалась от теории.

Между тем студенчество — и пролетарское, и непролетарское — несомненно хотело работать. Мне много раз приходилось с этим сталкиваться, и помню, как в ГУС М. Н. Покровский был невероятно поражен, что представители пролетарского студенчества вполне поддержали меня, когда я требовал более серьезного отношения к нуждам высшей школы. Один из них сказал: «Я — рабочий и, когда являюсь на работу, привык находить в надлежащем виде орудия труда и достаточное количество сырья. Меня послали в университет, и я ничего на месте не нашел. Все время нам кивают на них (он показал на меня), но мы умеем разобраться, в чем дело, и находим, что товарищ (кивок на меня) совершенно прав». Мне очень часто хотелось понять, в каком же месте механизма начинается этот странный саботаж. В голове Луначарского, если у него была таковая, или у него на языке? Или в голове у Покровского? Часто возникало желание взять палку и стучать по этим головам.

Во всяком случае, совершенно нестерпимое положение высшей школы вызвало серьезное брожение среди профессуры. Пока шла гражданская война, мирились со всем и делали свое дело, делали с героизмом, сами не замечая этого героизма. Кого из своих коллег я ни припомню, мысленно вижу людей изможденных, голодных, больных, но ежедневно месящих снег от Щипка до Марьиной рощи, чтобы дать молодежи некоторую долю знаний. Раз я встретил Алексея Константиновича Власова, который как раз шел из Института путей сообщения в Институт народного хозяйства и тащил на плечах пуд картошки, чтобы забросить по дороге домой. Встреча имела место на Мясницкой. «Несу жизнь и смерть», — сказал он мне, и, действительно, он нес и то, и другое. Его сердце было в очень плохом состоянии, не могло выдержать этого существования и действительно не выдержало.

На каждом факультетском заседании все эти вопросы поднимались в форме все более и более острой. От нас, представителей факультета, наши избиратели все чаще и чаще требовали обращения к властям[454]. Однако было совершенно ясно, что в Наркомпросе мы ничего не добьемся. Ни Стратонов, ни я не страдали недостатком мужества: мы испрашивали аудиенции. Получали обещания, слушали ласковые слова, но дела из этого не выходило. Новый ректор Вячеслав Петрович Волгин, человек очень хороший и благожелательный, после вступления в партию и назначения на этот пост почувствовал себя чиновником и даже робким чиновником. Уже не было речи о новом визите в ЦКК к Емельяну Ярославскому. Волгин боялся, что ему, партийному неофиту, напомнят о «Русских ведомостях». Напоминания эти бывали, я слышал их сам: как-то после его выступления в ГУС один из беззастенчивых товарищей сказал: «Прекрасная передовица для профессорской газеты», — и Волгин скис.

Не только в университете, но и в других московских учебных заведениях имело место это брожение. Им оказались захвачены Московское высшее техническое училище, Межевой институт, 2-й университет, другие факультеты 1-го университета и т. д. Наши межфакультетские деканские совещания становились все более и более бурными, если можно применить это слово к тяжеловесному Спижарному и тщедушному Винаверу. Было ли в этом брожении что-то, внесенное извне? На заседании Совнаркома, куда несколько недель спустя нас, шестерых представителей московской и петроградской профессуры, пригласили для обсуждения положения в высшей школе, Дзержинский заявил, что движением руководила рука из-за границы. Этот вопрос я ставил себе, и не раз. Несомненно, в некоторых кругах были рады создать затруднения советскому правительству. Такого рода настроения я видел и неоднократно протестовал против них, но основной вопрос был не в этом: огромное большинство профессуры волновалось по совершенно серьезным основаниям.

Дзержинский ссылался на статьи в «Последних новостях», и это кажется мне передержкой. Как раз в то время, получив от Давида Борисовича Рязанова право читать все, что нужно мне, в библиотеке Института Маркса и Энгельса, я регулярно просматривал «Последние новости» и ничего не видел о положении высшей школы[455]. Весьма вероятно, что какими-нибудь путями (может быть, через ту же советскую прессу) Милюков узнал о волнениях среди профессуры и дал две-три информационные заметки. Но никаких «милюковских лозунгов» я не видел, и в нашем движении их не было. Если бы в Наркомпросе были люди со здравым смыслом в голове (недаром Ленин говорил: «Думать надо, товарищ Покровский, головой надо думать»), они должны были бы понять, что наше движение идет навстречу власти, и солидаризироваться с нами. Мы все хотели, чтобы советская высшая школа работала как следует. Власть должна была быть довольна, что профессора не ведут себя как чиновники, которым, по существу, все равно, что бы ни делалось. Этого, к сожалению, Наркомпрос не понимал, да и вне Наркомпроса понимали немногие[456].

В ту осень 1921 года, когда усиливались волнения в высшей школе, было положено начало организации научно-исследовательских институтов при высших учебных заведениях. Несмотря на неудачу с Математическим институтом, я снова возбудил этот вопрос в более общей форме, и на этот раз мне удалось заинтересовать целый ряд лиц с авторитетом. Была образована комиссия, куда, помимо меня, вошли А. Д. Архангельский, Н. К. Кольцов и ряд представителей других физико-математических и естественных дисциплин.

Речь шла о том, как и где вести научную работу и подготавливать будущие научные кадры. В рамках университета при бюджете, недостаточном даже для организации практических занятий со студентами, на научную работу не отпускалось ничего. Те профессора, которые были связаны с различными ведомствами, получали оттуда кредиты на выполнение определенных заданий и ухитрялись часть денег использовать не по назначению. Но таких было меньшинство. Что же касается до подготовки к научной деятельности, все сходились в том, что старый порядок оставления при университете никуда не годится: оставленный работал под руководством одного лица; никакого контроля занятий не было; программы магистерских экзаменов были шаблонны и на уровне науки, достигнутом полвека назад; экзамены сдавались по всем дисциплинам сразу, а успех их зависел от добрых отношений между профессорами. В подтверждение каждого из этих утверждений можно было привести и приводились примеры, весьма показательные, как достойных людей, которые проваливались, так и невежд, которые проходили и потом отравляли воздух в университете.

Мы решили поэтому ходатайствовать об учреждении научно-исследовательских институтов по каждой из дисциплин. Персонал институтов должен был состоять из «действительных членов», по научному разряду соответствующих профессорам (Н. А. Иванцов, который участвовал в наших совещаниях, протестовал против этого названия, находя, что странно называть «действительным членом» человека, который уже перестает быть таковым по возрасту, но большинство решило иначе); из «научных сотрудников 1-го разряда», соответствующих доцентам; из «научных сотрудников 2-го разряда», соответствующих ассистентам, и из «аспирантов», соответствующих оставленным при университете.

Научно-исследовательские институты должны получать кредиты по Главнауке для научной работы и вознаграждения персонала, аспиранты — стипендии и пайки. Работа должна вестись коллективным образом; программы утверждаются советом института; совет заслушивает отчеты аспирантов; по окончании трех лет аспиранты должны представить самостоятельную научную работу и защитить ее перед советом института. После окончания аспирантуры молодой ученый должен отслужить некоторое количество лет в одном из высших учебных заведений или научно-исследовательских институтов. Программы для аспирантов должны состоять из двух частей: во-первых, обязательного ознакомления с данным циклом наук для того, чтобы быть в состоянии преподавать в высшей школе; во-вторых, специальной программы, вытекающей из интересов страны.