«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники — страница 59 из 115

Нам было очень нелегко уговориться между собой, еще труднее убедить наших коллег; каждый из нас собирал частные совещания специалистов и ставил вопрос на обсуждение предметных комиссий и советов отделений. Против ожидания наше начинание встретило сочувствие в Наркомпросе, и нам были обещаны и кредиты, и «единицы», и стипендии для аспирантов. К этой организации многие относились отрицательно, а между тем через аспирантуру в научно-исследовательских институтах прошли тысячи молодых людей, ныне с честью работающих в высшей школе.

Мы сумели продвинуть организацию настолько быстро, что с начала 1922 года научно-исследовательские институты при Московском университете начали свою работу. Вслед за нами такие же институты были учреждены при Петроградском университете, а затем — и в провинции. Некоторое время спустя была учреждена ассоциация этих институтов. У нас была мысль превратить ее в своего рода Академию наук в Москве, которая пользовалась бы общественным доверием и могла бы действительно координировать научную работу, но по ряду причин это не удалось.

Наш Научно-исследовательский институт математики и механики состоял из 12 действительных членов, 12 научных сотрудников 1-го разряда и 20 аспирантов (потом число их было поднято до 50). Первым директором был выбран Б. К. Млодзеевский, вице-директором — Д. Ф. Егоров, генеральным секретарем — я. После смерти Болеслава Корнелиевича директором стал Димитрий Федорович, вице-директором — Н. Н. Лузин, а я оставался генеральным секретарем. Наша работа быстро и дружно наладилась и так и продолжалась, за исключением некоторых моментов[457].[458]

В ту же осень 1921 года было положено начало еще одной важной странице в истории нашей культуры: реально началось научное издательство. Я уже упоминал наше обсуждение создания сети научных журналов, которую после долгих мытарств в разных ведомствах удалось, наконец, поставить на ноги и привести к конкретному осуществлению. Первые отпечатанные книжки увидели только в 1922 году, но собирать материал начали с осени 1921 года, и для нас всех этот сдвиг был большой радостью.

Я говорю «всех» и ошибаюсь: были люди непримиримые, стоявшие на точке зрения «чем хуже, тем лучше» и считавшие, что незачем делать советской власти подарки, вроде научных журналов, научных монографий и т. д. К таким принадлежал Н. Н. Лузин: он был одним из четырех редакторов «Математического сборника» (трое других — Млодзеевский, Егоров и я), выдвинутых Математическим обществом и утвержденных Наркомпросом, но упорно не хотел давать в сборник свои работы и мешал это делать своим ученикам. Совершенно иначе поступал Димитрий Федорович: в стадии переговоров он мог обсуждать всевозможные точки зрения, выдвигать возражения, выслушивать их критику, но как только принималось общее решение, исполнял его честно и без задних мыслей. Много раз мы обсуждали с ним поведение Николая Николаевича и не находили достаточных слов, чтобы заклеймить его.

Осенью 1921 года уже достаточно выяснились первые результаты НЭПа в том отношении, что уже заговорили о новых крупных состояниях, измерявшихся фантастическими цифрами. Вскоре мы встретились с этим осязательно: один из таких нэпманов, бывший секретарь Шмидта, хорошо знавший Архангельского и меня, предложил нам взять на себя редакцию нескольких серий научной литературы. Издательство должно было называться «Архимед».

Образовалась рабочая группа: Н. К. Кольцов, А. Д. Архангельский, П. П. Лазарев, Л. А. Тарасевич и я. Мы начали обсуждать две первые серии — «Классики естествознания» и «Современные проблемы естествознания» — и приступили к заказам первых книжек, когда вмешался новый заведующий Госиздатом О. Ю. Шмидт. Он вызвал нас всех к себе, равно как и своего бывшего секретаря, и заявил нам: «Дорогие товарищи, Госиздат никак не может потерпеть и не потерпит, чтобы такое важное начинание находилось в руках частного издательства. Советское государство вообще и его издательский орган в частности располагают всевозможными способами, чтобы поставить на своем. Я говорю об этом только так, для памяти (взгляд на нэпмана). Думаю, что и вам самим приятнее работать с огромным налаженным предприятием, чем с начинающим частным издательством». Мы согласились, и тогда Шмидт действительно предоставил в наше распоряжение очень широкие возможности.

Помимо [ведения] двух серий, мы превратились в коллегию научного отдела Госиздата, и вся научная литература стала проходить через наши руки. Конечно, первые книжки наших серий появились далеко не сразу, но появились, и их даже появилось довольно много, и они имели большой успех[459].

Я давно не упоминал также научно-популярный отдел Госиздата, где Тимирязев-сын, Степан Саввич Кривцов и я образовывали весьма дружную коллегию. Вскоре к нам ввели четвертое лицо — некоего Росского, которого я хорошо знал по Парижу. Это был очень бородатый и очень смуглый брюнет, больше похожий на неаполитанского бандита, чем на настоящего русака, каковым был. Он оказался очень близок к семейству Луначарского. Близость эта особенно усилилась в Москве, где Росский предотвратил семейную драму, уведя от него жену Анну Александровну, сестру философа А. А. Богданова-Малиновского, и предоставив Луначарскому таким путем полную свободу для романов с балеринами.

На этот счет в Москве ходило много анекдотов, и вот один из них, грубый, но совершенно точно передающий атмосферу в Наркомпросе. Приезжает ответственный провинциальный работник в Москву; перед отъездом заходит в ЦКК к Ярославскому, и тот спрашивает его: «Ну как, успели все сделать, смогли всех повидать?» — «Да, в общем успел, — отвечает тот, — только вот, товарищ, надо вам как-нибудь вылечить желудок товарища Луначарского». — «А что?» — «Да вон, как ни зайдешь, все слышишь: или „они с Рутц“ или „они с Сац“». Рутц и Сац были актрисы, фаворитки Луначарского, из которых вторая вышла за него замуж и была впоследствии причиной его немилости.

Росский был очень милым человеком, но негодным ни к какой работе. Поэтому вскоре он был снят из Госиздата и получил дипломатический пост за границей. После него к нам назначили Льва Соломоновича Цейтлина: это был меньшевик, то, что называется «советский» меньшевик. Я хорошо знал его по работе в 1906 году: после объединительного Стокгольмского съезда меньшевики слились с большевиками, и у нас в Замоскворецком районе появился «тов. Георгий», очень умный, большой эрудит, — брат Льва Соломоновича. Сам Лев Соломонович работал в так называемых трех Городских районах, и я познакомился с ним, когда перешел туда из Замоскворецкого. На общегородских конференциях к ним присоединялся еще третий — чернобородый «тов. Ипполит» (Цейтлин был с рыжей бородой), и они образовывали весьма опасную, для зарывавшихся товарищей, тройку, потому что обладали знаниями, логикой и умели говорить. В течение ряда лет Лев Соломонович работал в редакции нашего лучшего энциклопедического словаря — Гранатовского[460]. Там он приобрел очень хорошие деловые качества, которые были очень кстати в Госиздате, и с появлением его от составления программы перешли к осуществлению ее[461].

Я упомянул уже, в каком состоянии находились общежития для студентов. С общежитиями для проезжающих профессоров и научных работников дело обстояло так же. Осенью 1921 года мне как-то звонит Марья Натановна Смит-Фалькнер и спрашивает, знаю ли я астронома Неуймина. Я отвечаю, что лично его не знаю, так как он работает в Крыму — в Симеизе, но имя хорошо мне известно. «Очень хорошо, если так; он сейчас — тут, без сознания: у него тиф, который усилился от пребывания в общежитии, где окна выбиты». Мы с ней посоветовались, созвонились с университетскими клиниками, и Неуймина взяли туда. Это было для него спасением. Он выздоровел и побывал у Марьи Натановны и у меня, чтобы поблагодарить нас за своевременное вмешательство в его судьбу и за заботы во время его болезни. Несколько позже, через год, я имел возможность оказать ему другую, очень серьезную, услугу, которая осталась ему неизвестна и о которой я расскажу в свое время.

Другой случай этого же рода имел место с профессором-математиком Николаем Митрофановичем Крыловым. Я познакомился с ним в Париже в 1911–12 году на лекциях Пикара и Пуанкаре. В то время я был бедствующим студентом, а Николай Митрофанович — благоденствующим профессором Горного института в Петербурге и очень богатым человеком. Случайно он сидел рядом со мной, и мы с ним перекинулись несколькими замечаниями. Крылов очень любезно представился и очень быстро охладел, когда узнал мое нелегальное положение. Он как раз искал человека для переписывания его рукописей, и мои друзья предложили ему меня. Крылов ответил, что из-за нескольких сотен франков эмигранту не желает ссориться с правительством. И вот судьба захотела, чтобы этот человек очутился в Москве в том же самом общежитии с выбитыми окнами — и с сильнейшим плевритом. Поместить его в больницу не пришлось, так как против этого он всеми силами протестовал, и все, что я мог сделать, — перевести его к себе и лечить на дому. Он пробыл у меня больше месяца, выздоровел и уехал в Петроград с изъявлениями вечной благодарности и вечной дружбы. С ним мы еще неоднократно встретимся[462].

Положение в высшей школе обострилось настолько, что профессура решила устроить общее собрание, выбрать комитет, который должен был вместе с тем явиться делегацией перед властями[463]. Заседание состоялось, весьма бурное, и выступления принимали острый характер. Скворцов-Степанов, старый большевик, а ныне (1921 год) — профессор на факультете общественных наук, вдруг задал вопрос: «А как поведет себя этот комитет, если Москва будет захвачена белыми?» Я ответил ему: «Вероятно, не хуже, чем вели себя многие комячейки на юге во время гражданской войны». Мне говорили потом, что моя реплика была воспринята болезненно, потому что била в больное место. По моему адресу раздались крики: «Ренегат». Усердствовал доктор Ружейников, которого я еще недавно знал на фронте как меньшевика, а ныне он был коммунистом. Я ему ответил: «Ренегат — тот, кто присоединяется к партии после того, как она завоевала власть, а я наоборот, отдав партии годы борьбы, годы тюрьмы и эмиграции, не гонюсь ни за властью, ни за почетом, даю свои силы и свой труд, но хочу, чтобы это было не зря и не впустую». Он замолк, и перешли к делу.