Председательствовал профессор медицинской химии Владимир Сергеевич Гулевич, бывший ректор. Выбор был очень удачен. Это был человек корректный, деликатный, но твердый и авторитетный председатель. Он выражался всегда мягко, не раздражался, моментально улавливал смысл сказанного, хорошо помнил все, что говорилось, и все внесенные предложения, прекрасно резюмировал прения и очень толково проводил голосования. Сначала он дал всем высказать поводы для недовольства.
Я снова взял слово, чтобы дать характеристику ректоров — Боголепова и Волгина. Первого сравнил с щедринским градоначальником; сейчас я уже не помню, какой именно из «глуповцев» на него походил, но сходство было несомненное; все смеялись, и он сам. О Волгине я сказал: «Он совершенно не похож на своего предшественника; ни один из нас не заподозрит его порядочности, и я сам доверю ему все: жену, кошелек, библиотеку. Но высшей школы ему доверить нельзя; в ней он ничего не понимает, и если иногда ему случается иметь здравые мысли, он не обладает достаточным характером, чтобы провести их в жизнь. Приходится сказать, что он хуже своего предшественника».
Очень остроумно говорил Димитрий Федорович [Егоров]. С большим подъемом говорил химик Шпитальский, которому отрезали ногу после того, как он, везя на санках свой паек, попал под автомобиль. После прений было принято решение выбрать делегацию: выбраны В. С. Гулевич, В. В. Стратонов, А. Д. Архангельский и я, и затем прибавлен Д. Д. Плетнев[464].
Делегация должна добиться свидания с Лениным, а пока было решено прекратить занятия. С протестом против этого выступил академик Алексей Петрович Павлов, геолог. Он сказал: «Я согласен, что положение — трудное и скверное; согласен со всем, что тут говорилось о бедственном положении профессуры. Но мы ведь — не шкурники, и даже если мне будет нечего есть, я все равно приду в университет делать свое дело». — «Очень хорошо, — ответили мы ему. — Мы вас очень хорошо понимаем и сами испытываем боль при мысли о прекращении занятий, но, любя университет, считаем, что забастовка неизбежна. Во всяком случае, переговоры с правительством нужны, и, чтобы показать наше уважение к каждому искреннему мнению, мы просим вас присоединиться к делегации». Таким образом Павлов стал шестым членом делегации, и мы стали добиваться приема в Кремле[465].
Вопросом о приеме в Кремле занялся профессор Плетнев[466], который лечил, и успешно, многих из народных комиссаров, в том числе заместителя председателя Совнаркома Цюрупу. Мы хотели во что бы то ни стало видеть Ленина, но Горбунов, управляющий делами Совнаркома, сказал нам, что Ленин слишком тяжело болен и видеть его невозможно[467]. «Впрочем, — прибавил он, — А. Д. Цюрупа вполне правомочен, чтобы с вами разговаривать, и уже вопрос обсуждался в Совнаркоме, и именно ему дано это поручение».
Плетнев, со своей стороны, уже переговорил с Цюрупой и получил для нас аудиенцию. Сам Димитрий Димитриевич уклонился от участия в этом разговоре, сказав, что он уже изложил свою точку зрения (которая вполне совпадала с нашей). Мы спросили, находится ли Цюрупа в «каннибальском» настроении по отношению к нам. «Нисколько, — ответил Плетнев, — он только огорчается, что дело это возникло в очень неудобный момент, перед международной конференцией в Генуе».
В назначенный день[468] мы распределили между собой роли (председателем делегации и первым оратором должен был явиться В. С. Гулевич, и каждый из нас должен был дополнительно говорить, каждый — в пределах своей компетенции), сели в присланный за нами автомобиль (я помню, с какой тревогой ты провожала меня, и вообще это время было для тебя полно волнений) и поехали в Кремль. Дело было к вечеру. После бесчисленных переходов по зданию Судебных Установлений (первый раз я был в нем в 1906 году, когда мы организовывали неудавшийся побег для одного из наших бомбистов) нас ввели в кабинет к Цюрупе. На первый взгляд казалось, что он сидел один, но на самом деле за ширмой сидели стенографистки.
«Ну, бунтовщики, рассказывайте, в чем у вас дело», — обратился Цюрупа к нам. Владимир Сергеевич Гулевич начал именно с этого, заявив, что мы ни в какой мере не являемся бунтовщиками, а что мы — просто люди, которые желают делать наилучшим образом свою работу на общую пользу и которым в этом не только не помогают, но мешают. Указав затем на академика А. П. Павлова, он объяснил, что в вопросе о забастовке у нас нет полного единодушия и для тех, кто за забастовку, это средство также неприемлемо, как и для тех, кто против, но в основном вопросе о тяжелом, невыносимом положении высшей школы, учащих и учащихся, у нас двух мнений нет, мы все между собой согласны. После этого выступления весьма сдержанно и корректно, но замечательно выпукло и ясно он изложил все наши поводы для недовольства.
Цюрупа помолчал и затем сказал: «Почему же вы молчали? Неужели вы не могли обратиться к Наркомпросу?» Тут заговорил я, указав, что являюсь членом Государственного ученого совета, что на очень многих заседаниях я обращал внимание Наркомпроса на положение и всегда безрезультатно, что после моей поездки в Петроград по поручению Наркомпроса я подал Луначарскому и Покровскому докладную записку о положении высшей школы и научных работников в Петрограде, упомянув о том, что Москва мало чем отличается от Петрограда, и что сейчас, через 8 месяцев после моей поездки, я ничего не знаю о судьбе моей записки и не вижу никаких практических результатов. Я рассказал затем о глупости и несообразностях в политике Наркомпроса, об отсутствии у Луначарского интереса ко всему, что не касается искусства.
Цюрупа помолчал еще и пригласил других членов делегации высказаться столь же откровенно, прибавив, что нет ничего лучше взаимного доверия для того, чтобы ликвидировать недоразумения. В ответ на это говорил еще Стратонов, довольно долго; А. П. Павлов ограничился коротким заявлением, что ему было очень больно разойтись с коллегами по поводу забастовки, но, по существу, он совершенно согласен со всем, что было сказано. А. Д. Архангельский также сделал короткую декларацию. Затем мы передали Цюрупе докладную записку, и он сказал в ответ, что передаст Совету народных комиссаров все, что выслушал. Сам он считает, что все наши пожелания могут быть легко удовлетворены; счастлив, что представители науки заявляют о своей полной готовности работать для социалистического государства, и надеется вскоре сообщить нам очень приятные вести. После этого мы с большой сердечностью расстались с ним, и те же кремлевские автомобили развезли нас по домам. Ты была очень обрадована моим возвращением и сказала, что у тебя были очень большие опасения относительно моей участи[469].
После этого визита к Цюрупе Москва была полна всевозможных слухов. Д. Д. Плетнев, как всегда, из высоко осведомленных источников принес ряд сообщений, из коих вытекало, что в общем разговор шел между двумя перепуганными группами; правда, перепуг был не одного порядка. Советское правительство, в момент Генуэзской конференции, не желало иметь у себя под ногами профессорскую забастовку, и было решено сделать все, чтобы ликвидировать ее безболезненно. Что же касается до профессуры, то, конечно, перепуг собственной смелостью был, и, несмотря на благожелательный прием у Цюрупы, опасения за дальнейший ход дела, как и за собственную судьбу, были у очень многих.
Вместе с тем движение расширилось, и ряд высших учебных заведений в Москве и провинции заявил о солидарности с Московским университетом. Петроград, город чиновничий, как всегда, шел в хвосте, но и там имели место изъявления солидарности, например — в Технологическом институте. Университет выжидал, а Политехнический институт, возглавляемый законопослушными и осторожными академиками (Иоффе, А. Н. Крылов), был совершенно определенно настроен по-«желтому»[470]. «Помилуйте, разве можно ссориться с начальством», — говаривал неоднократно А. Н. Крылов.
Явочным порядком, как это всегда бывает, образовался совет представителей высших учебных заведений. Тут уже мы, университетские, тонули среди техников, равно как и мы, советские, тонули среди реакционеров. Мне неоднократно приходилось очень резко реагировать, когда некоторые представители (например, представитель Межевого института) заявляли, что дело нашей организации — бороться с коммунистами. И Гулевич, и я, и Стратонов, и Архангельский систематически отстаивали ту точку зрения, что наше движение должно помочь советской власти в упорядочении крупного участка культурного фронта, каковым является высшая школа и научная работа.
Нам оказывали сопротивление лица, впоследствии, во все моменты, падавшие к ногам, лизавшие… и согласные со всем, что бы ни делалось. Был один очень почтенный человек, по кличке Трипетрил, а на самом деле — Петр Петрович Петров, профессор химии и директор Политехнического музея, который говаривал: «Вот мне уже за восемьдесят, и я надеюсь добраться до девяноста, а почему? А потому, что с начальством всегда жил в мире».
Ходили слухи, что один из нас будет назначен, вместо М. Н. Покровского, заведовать и Академическим центром, и Главпрофобором. Ходили слухи, что будет создан при Наркомпросе специальный совет с участием выборных представителей профессуры для обсуждения и решения всех, нами поднятых, вопросов. Ходили и другие слухи, что Дзержинский неистовствует и находит, что все движение возбуждено из-за границы и что хорошая репрессия все приведет в порядок.
Нам пришлось видеться с очень многими деятелями. Горький отнесся к нам с высочайшим сочувствием[471] и обещал устроить свидание со Сталиным