[1531], когда Fauré-Frémiet по лености передоверил заботы о Вере Михайловне Борису Эфрусси — человеку того же мелкого и завистливого человеческого типа, как Перов.
К персоналу, который набрала для себя Вера Михайловна, Перов подошел с мерилом социального происхождения и, не смея применить его к тебе ввиду моего «высокого положения», стал преследовать другую сотрудницу (Тальгрен) за ее происхождение из богатой финляндской семьи. Он старался оставить Веру Михайловну без кредитов (хотя Наркомпрос отпустил для нее специальные кредиты), без инструментов, без материального снабжения, часто без воды. Когда же она жаловалась Ф. Н. Петрову, то Перов с лицемерным видом отвечал ему: «Помилуйте, мы и знаем, и высоко ценим научные заслуги Веры Михайловны, но вы понимаете, что еще не все налажено, и мы постоянно испытываем всякие материальные затруднения; наша научная работа, важная и с философской, и с партийной точки зрения, тоже очень страдает»[1532].
6 января 1951 г.
В обстановке саботажа, созданного Перовым и иже с ним, при очень слабой поддержке Навашина, при полной моей поддержке и доброжелательном, но вялом отношении Ф. Н. Петрова, Вера Михайловна начала работу. Она проявила изумительную энергию, но три четверти ее уходили на борьбу с нашим чудовищным бюрократизмом. Уже для того, чтобы поселиться в Москве в сколько-нибудь сносной квартире и получить мебель, ей пришлось обращаться в Кремль, и в один прекрасный день она пригласила нас к себе обедать.
Мы были поражены: квартира, в одном из новых рабочих домов, с комфортом, без всяких посторонних лиц; мебель — новехонькая, прочная, удобная; прислуга — та самая Настя, которая потом работала с ней многие годы, — ласкова, услужлива и преданна; обед великолепно изготовлен и обилен. Мы познакомились с ее внуком Воликом — тем самым, который был причиной их отъезда из Америки, и с ее телохранителем Волком — представителем немецких овчарок, который удивил нас, как и многих других, своим стремлением, как бы это выразиться, забраться под женские юбки. Циничный Николай Александрович Иванцов развивал по этому поводу совершенно непристойные гипотезы.
Вера Михайловна была очень любезной хозяйкой, но не забывала того, что ее наиболее интересовало: о снабжении и оборудовании своей лаборатории, и, пока мы обедали, она возвращалась — то по одному, то по другому конкретному поводу — к этому вопросу и успела набрать кучу обещаний. Я лично находил это вполне естественным со стороны научного работника, который знает себе цену, знает, что может сделать много, знает, что жизнь коротка и время дорого, и старается во что бы то ни стало добыть нужное. Но всюду эта настойчивая требовательность Веры Михайловны встречала отпор — и в Москве, и в Париже, и в Америке. Отпор этот ей оказывался людьми, которые научно не стоили ее мизинца, которые ничего не делали и, несмотря на великолепные возможности, так-таки ничего не сделали и которые, однако, старались свести почти к нулю снабжение для Веры Михайловны.
Навашин, прекрасный ботаник, тонкий цитолог, не понимал, что работа над животными требует иных средств, чем растительная цитология; кроме того, имея у себя в институте кучу научных убожеств вроде Перова, Боссэ и др., он не мог «обижать» одних и покровительствовать другой: сейчас же поднимались крики о несправедливости и направлялись по партийной линии. Петров получал выговоры, вызывал одних, успокаивал других и старался наскрести что-нибудь, чтобы добавить специально для Веры Михайловны. Всем казалось, что она снабжена лучше других, а она, привыкнув к американской мерке, считала себя очень обиженной и обделенной. Так получалось, что значительная часть рабочего времени Ф. Н. Петрова, С. Г. Навашина и В. А. Костицына уходила на заботу о Вере Михайловне, а она все-таки бывала недовольна.
Вера Михайловна привезла с собой литографированные лекции из University Extension[1533] Колумбийского университета. С большой помпой она сообщила об этом всюду — в Кремле, Наркомпросе, Главпрофобре; повидала наркомов, нашего наркома, Яковлеву; заручилась «записками» сверху вниз; вызвала большое движение и большую… враждебность, потому что вопрос о заочном образовании совершенно не был у нас новым. Еще до революции существовали общественные организации, создавшие программы, комиссии, курсы и выпустившие много первоклассных книг для направляемого самообразования. Покойный Тимирязев в своем проекте реорганизации университета, проекте, в значительной мере принятом Наркомпросом, рассматривал эту задачу как третью по важности в деятельности университета.
Материал Веры Михайловны был направлен в один из органов Наркомпроса на ознакомление и отзыв. Отзыв был не очень блестящий: лекции грамотно составлены, но совершенно не удовлетворяют нашим педагогическим требованиям и нуждам нашей молодежи: целью американской организации была подготовка низших и средних кадров для практической деятельности; нашей задачей являлась помощь неуниверситетской молодежи в достижении подготовки любого типа, не исключая и высшего образования. Насколько я мог ознакомиться с этим материалом, отзыв был в общем справедлив, но Вера Михайловна не понимала этого, шумела и приобретала вредную репутацию беспокойного человека и притом совершенно зря.
Вера Михайловна скомпрометировала себя настойчивостью и в другом вопросе: ей захотелось во что бы то ни стало быть членом коммунистической партии, и для этого она делала бесчисленные визиты, часто — к людям, в этом деле бесполезным. И, наконец, ей всюду хотелось все видеть и все знать, что везде вредно, а особенно — у нас; таким образом у нее создалась репутация опасная: журналистка, а может быть, и чего-нибудь похуже. Всякий раз, как она обращалась ко мне за содействием в каком-нибудь предприятии этого рода, я отвечал ей: «Оставьте коммунистическую партию в покое; вас не примут, и вы получите по носу. Не суйтесь, куда не надо; сидите на своем деле. Право, не стоит зря разбивать ваше время»[1534].
7 января 1951 г.
Я не помню точно, когда и как началась твоя работа у Веры Михайловны, было ли это осенью 1925 года или в начале 1926 года. Вера Михайловна поставила условием, чтобы ты явилась с приданым в виде микроскопа и притом микроскопа хорошего. Мне удалось найти для тебя очень хороший микроскоп в Геофизическом институте, где он лежал совершенно без дела. И я, и ты думали, что, введя тебя в работу, она постарается как-нибудь сделать ее понятной для тебя. Я всегда думал и думаю, что технический персонал должен понимать то, что делается, и от этого бывает в выигрыше и патрон, и подчиненный, и сама работа. С этим теоретически Вера Михайловна была согласна (может быть, это была чисто словесная уступка духу времени и места). Практически она никогда не давала никаких объяснений, а говорила: «делайте то-то и то-то». Еще тебе, страха ради, соблаговоляла дать несколько пояснений, хотя и раздражалась каждым твоим вопросом, но с Тальгрен совершенно не стеснялась, и та, уходя от нее, понимала не больше, чем в самом начале.
Со своей собственной дочерью Вера Михайловна была особенно капризна, груба и замкнута. Как-то, это было весной 1928 года, приходит ко мне Вера Евгеньевна с просьбой перевести ее от мамаши куда угодно: хуже не будет. «Позвольте, — говорю я ей, — во всем мире вы не найдете лучшей школы: у вашей матери огромная интуиция, смелая инициатива, блестящая техника; она ставит первоклассные проблемы и уверенно идет к их экспериментальному разрешению». Она расхохоталась и ответила: «Знаете ли вы, что я делаю? Маме нужны для ее опытов человеческие зародыши, и с утра я отправляюсь с ведром по московским госпиталям, где делаются аборты, для того, чтобы вылавливать в помойных ведрах то, что нужно для мамы. Этот обход иногда берет весь рабочий день. Вернувшись, я не получаю благодарности, если улов хороший, и слышу, что я — никуда негодная идиотка, если улов неважный. Беру метлу, привожу в порядок лабораторию, убираю на столах, мою руки и ухожу вместе со всеми. Вот уже сколько месяцев я работаю в этой лаборатории и никогда ничего другого не делала. Никогда ни одного слова пояснений от мамы ни я, ни Тальгрен не слыхали. С вашей женой она хоть немного стесняется».
В то время ты была уже в Париже; осенью, когда мы увиделись, ты подтвердила полностью рассказ Веры Евгеньевны. Удовлетворяла ли тебя эта деятельность? До некоторой степени — да. До самого нашего отъезда за границу в мае 1927 года ты ходила в лабораторию с величайшей регулярностью, дома читала биологические книги из нашей библиотеки, которую я все время пополнял (может быть, не всегда удачно) биологическими новинками, и было твердо решено, что так или иначе ты должна получить правильную школьную биологическую подготовку. Когда мы говорили об этом с Верой Михайловной, она отрицала такую необходимость и уверяла, что, работая у нее, ты приобретешь все нужные знания и технические приемы. Давала ли работа у нее знакомство с техникой? Мне очень трудно судить об этом. У нее ты выполняла техническую работу, но какую именно — я не знал.
Когда для прокормления нам понадобилось тут, в Париже, чтобы ты делала техническую гистологическую работу, и в Сорбонне, и у Брумпта ты сориентировалась с очень большой быстротой. В какой мере тут участвовала твоя большая одаренность и в какой мере тебе помог предварительный стаж у Веры Михайловны, я не знаю. Первое — несомненно, а второе в некоторой степени допускаю[1535].
10 января 1951 г.
Увидев, что на Пятницкой, в Тимирязевском институте, не преодолеть перовского саботажа и что мягкий Навашин — плохая для нее опора, Вера Михайловна решила перенестись в другое место и нашла в Останкино, под Москвой, участок, где выстроила лабораторные помещения и жилой дом. То, что она сумела в рекордное время найти деньги и материал для постройки, а затем построиться, граничит с чудом. Еще более замечательно было то, что, не будучи в состоянии добиться поставки ей ежедневно совершенно свежих и доброкачественных яиц, она завела собственную образцовую куриную ферму. Все это было сделано вопреки плану, бюджету, постановлениям и распоряжениям; будь на ее месте любой из советских ученых, попал бы под суд. Она же сумела устроиться так, что, когда Наркомпрос запротестовал, Луначарский получил сверху нагоняй — и вполне справедливый.