[1579]. говорил: «Христианин купается в Иордане, а Костицын — в Жордане».
В 1920 году я снова встретился с Лейбензоном, который преподавал теоретическую механику в Горной академии, но мечтой его была профессура в университете. Осенью он пришел ко мне как к помощнику декана разговаривать о своей кандидатуре. Мы без труда узнали друг друга и, начиная с этого момента, часто встречались. Я узнал его ближе и оценил в нем, в сущности, все — и характер с бескорыстным служением науке, и скромность, и огромную работоспособность, и большой талант. Я очень счастлив, что смог помочь ему в исполнении его желания.
Последний раз мы встретились в 1928 году в Нефтяном институте; там он оборудовал экспериментальную шахту, чтобы изучать физические и механические проблемы в связи с прохождением жидкостей, в том числе и нефти, через сыпучие полупроницаемые и малопроницаемые слои. Работы его великолепны, но совершенно неизвестны тут[1580].
8 ноября 1951 г.
Утром сходил к Каплану. Об этом не стоило бы говорить — обычная вещь. Но он показал мне дружеское письмо от… Финисова. Этот инженер путей сообщения, бывший с нами в лагере и показавший себя агрессивным германофилом и доносчиком, является «профессором» математики в белоэмигрантском техническом институте и даже «деканом». В письме под подписью стоит «officier de l’Académie»[1581]. Итак, он, предавший союзников, свою родину и Францию — в чести у французского правительства. Честь не особенно большая: солидные люди этим титулом не хвастаются. Ссылаясь на «лагерную дружбу», он просит о чем-то Каплана. А Каплан как будто не очень собирается его просьбу исполнять[1582].
18 ноября 1951 г.
С большим любопытством я, вместе с Иваном Ивановичем и его семьей, смотрел сеанс télévision. Аппарат у них сейчас на 819 линий, дикторша видна и слышна очень хорошо; actualités в общем удовлетворительны, но передача фильмов совершенно недостаточна: очень часты всплывания, неясности, путаницы; удовольствия этот сеанс не доставляет и заменить даже плохой кинематограф не может. Фильм «Nuit phantastique»[1583] — как раз не из удачных, и, когда он кончился, все мы сознались, что ничего не поняли. А между тем актеры играли хорошо: всех их знаю и на настоящем экране смотрю с удовольствием. Я совершенно неспособен сказать, в чем же было дело…[1584]
5 декабря 1951 г.
Итак, Голеевский пришел ко мне в первый раз за много лет. Он не был у нас с тех пор, как ты на него рассердилась, за дело. Как и другие, входя к нам, он испытал тягостное и вполне понятное чувство. Просидел три часа, и мы болтали, переходя от темы к теме без особенной логики. Все-таки у него запутанная голова, и он так и не понимает, что же такое социализм, который для него — крушение индивидуальности. Когда я говорю ему, что уже сейчас в СССР это неправильно, он не верит. В общем, он судит по консульским и посольским чиновникам: ну, а это — критерий неподходящий. В деревне у него сейчас неуютно: дочь, архитектор по специальности, задумала перестраивать дом, и все — не на месте; двери еще не поставлены, окна полуразрушены и не закончены, всюду — холод, пыль и грязь.
Оказывается, в масонской организации Голеевского заменил потомок Екатерины — граф Бобринский. Помню его по лагерю… Это был скромный и симпатичный человек, патриот. Он работает в каком-то предприятии, производящем радиевые препараты для лечебных целей, а по специальности — юрист. В нашем лагерном университете захотел прочитать лекцию о радиоактивности. Мы предоставили ему эту возможность. Лекция была совершенно грамотной, но физико-химическая сторона дела не затрагивалась; он рассказывал исключительно о медицинских применениях, очень толково и очень конкретно, даже с цифрами, которые слушателям были совершенно бесполезны: так сказать, гарантия подлинности.
В общем, по-видимому, Николай Лаврентьевич живет в своей деревне вне пространства и времени[1585].
10 декабря 1951 г.
Вечернее собрание[1586] в Mutualité меня поразило многолюдством: зал был полон. Во всяком случае, все — русские; французов не было. Но были ли все советские, не уверен, так как встретил нашего сапожника Соловьева с женой. Известных мне лиц не было, кроме Гелеловича и Бриллианта.
Положение Гелеловича — трудное: из CNRS выгнали. Institut Pasteur платит ему 30 тыс. франков в месяц, но это очень неустойчиво и в принципе подлежит возобновлению каждые шесть месяцев. А он превратился в семейного человека, и здесь тройная драма: жена больна, не разделяет его взглядов и деспотически хочет навязать ему свои, и это настолько, что на вчерашнее собрание Гелелович пошел после домашнего скандала. Он имел приглашение в Канаду на 4200 долларов в год, но когда там узнали, какой у него паспорт, то потребовали разрыва с советским государством.
Собрание было назначено на 8 часов, а началось в 8 часов 40 минут: значит, наше русское головотяпство продолжается. Сначала говорил Павлов — неплохо, но примитивно: агитка. Во всяком случае, он был гораздо лучше консула, который бездарно поднес пережеванную им советскую конституцию. Потом некто Каменко-Александровский (не знаю, кто это такой; вероятно, из раскаявшихся белоэмигрантов) прочел два длинных и бессвязных текста для посылки Сталину и Вышинскому. Конечно, они не прочтут этих писем, но все-таки литературную работу можно было выполнить лучше. Затем последовала часть неофициальная — три фильма…[1587]
19 декабря 1951 г.
В автобусе встретился с Fréchet, который говорил со мной с большой сердечностью. На rue de Rivoli — нечто невероятное, как и в Hôtel de Ville, и я постарался выбраться оттуда возможно скорее, ничего не купив. Думаю, что и ты постаралась бы сделать то же самое, хотя магазинную суету переносила гораздо лучше, чем я. Обратно пошел пешком: погода была очень приятная. И опять всюду мы были вместе: даже там, где вместе никогда не были, например — в Hôtel-Dieu, где ты лежала больная, когда я сидел в Compiègne. Я прошел мимо и смотрел в окна и старался представить себе твои ощущения. Ведь этому уже десять лет, а у меня так все живо в памяти, и мои тогдашние слезы (они были) сливаются с нынешними. Помню, как я сидел за маленьким столиком в нашей камере, по соседству Левушка играл с Филоненко в шахматы, и писал свой мемуар, но душа была полна тревогой за тебя, хотя я еще ничего не знал. И, в конце концов, слезы стали капать, но я старался во что бы то ни стало превозмочь их и делал усилия, чтобы писать, но рука производила каракули. Не знаю, заметили ли что-нибудь Левушка и Филоненко[1588].
22 декабря 1951 г.
После завтрака пришел Пренан, очень милый и сердечный, сел в кресло, и я увидел, что он, как и я, полон воспоминаниями о счастье прежних лет. Мы с ним обменялись подарками — иллюстрированными альбомами: я подарил ему альбом Vercors о событиях нашей эпохи, а он мне — альбом Jacques Prévert «Des bêtes»[1589] с чудесными фотографиями животных и нелепыми стихами под Маяковского. Альбом доставил бы тебе большое удовольствие, и мы стали бы подыскивать сходства…
Завтра Пренан уезжает с женой в Лион к Jeannette, которая преподает там в лицее, равно как и ее муж. Третье поколение чувствует себя нормально, и третий номер прекрасно обходится пока без второй почки[1590]. Потом мы с ним заговорили о фильме, который я видел, о реке, которая течет, и оба заплакали. Он ушел, а я вдруг услышал твой родной голос. Это называется «гипнологическая галлюцинация», для меня — крайне редкая вещь, и сейчас — острая боль и острая радость[1591].
6 января 1952 г.
Утром поехал в Garches к Ивану Ивановичу. На станции он ждал меня с автомобилем, но домой повез не сразу. У него было дело к Hermers[1592], и мы поехали в Sevres.
Я не видал Hermers десять лет — со времени нашей последней встречи Нового года у Ивана Ивановича. Он очень раздобрел, постарел. Живет на собственной шикарной вилле, окруженной садом и населенной внуками и собаками. У него многочисленные интересы: agence de voyages[1593], представительства американских и немецких машиностроительных заводов. В его беседе с Иваном Ивановичем я был лицом без речей, но с ушами и глазами, потому что этим путем узнаешь любопытные вещи, как, например, о росте немецкого делового влияния и вытеснении доллара немецкой маркой. Курьезно и забавно, но тревожно.
От Hermers мы вернулись в Garches. Ассия отсутствовала: она уехала по семейным делам в Лион, оставив заботу о детях мужу и прислуге, и я мог отметить сейчас же полную неприспособленность Ивана Ивановича к этому делу. Дети шумят, особенно — твои любимцы: младшие, Мишка и Дениска. Иван Иванович нервничает и кричит на них, угрожая страшными вещами, вроде шлепков, и не осуществляя своих угроз; отсюда — потеря авторитета. Детская черта: Иван Иванович сказал Дениске с целью его урезонить, что при матери не надо шуметь, что она больна и может умереть. Ответ был: «А у нас в школе есть мальчик, мама которого умерла, и ничего: папа обзавелся новой, которая не хуже старой». Эта детская черствость — очень частое явление; она не означает плохую натуру, но требует усиленного воспитательного влияния.