«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники — страница 82 из 115

[1718].

* * *

8 февраля 1954 г.

Сведения об Эмиле [Марковиче] — из прямых источников: оказывается, Jacques уже второй раз приезжает сюда по своим воинским делам; поскольку для них я бесполезен, ко мне он не показывается, но к Laurence [Martin] у него был ряд дел, отсюда — несколько visites intéressées[1719]. Из его рассказов становится ясно, что произошло.

Знакомые Эмиля, которые выписали его в Caracas, действительно послали им денег на дорогу и звали жить у себя, обещая работу. Однако речь вовсе не шла о выгодном месте с перспективами. Они были нужны в качестве прислуги: она — для кухни и хозяйства, Эмиль — для сада и т. д. Когда выяснилось, что это вовсе не устраивает Эмиля, их попросту выгнали на улицу. Наступили трудные времена, и пришлось вернуться к ремеслу фотографа: сначала — в качестве бродячего мастера этого цеха, затем все шло лучше и лучше и сейчас идет настолько хорошо, что Эмиль надеется через несколько лет, «après fortune faite»[1720], вернуться в Париж для «спокойного жития». Я был бы очень рад, если бы у меня не было некоторых сомнений: из этого источника шло всегда много вранья[1721].

* * *

18 марта 1954 г.

Забавная встреча в магазине у Каплана. Некий клиент, упорно говоривший по-французски, маленький брюнет, довольно полный, с бородкой, набирал советскую политическую литературу, и ясно было, что наш язык не имеет для него тайн. Он попросил между прочим дать ему «Словарь русского языка» Ожегова, посмотрел на дату: 1951 год, сделал гримасу и потребовал последнее издание. Отсюда — следующий разговор с Капланом:

Каплан: Позвольте, нет никакой разницы между изданиями. Вот смотрите — стереотипное издание.

Неизвестный: А я утверждаю, что разница есть, и вам ее покажу.

Каплан (обращаясь к сыну): Принеси сверху новое издание, и мы все увидим, как кое-кто осрамится.

Неизвестный (задетый за живое): Я предлагаю вам пари на стоимость книги.

Каплан: Согласен.

Книгу приносят. Неизвестный открывает ее на стр. 704–705 и с торжеством говорит: «Смотрите слова „сталинец“ и „сталинский“». Действительно, вещь неожиданная: «сталинец», определенный как «член ВКП(б), верный последователь марксизма-ленинизма, непоколебимо преданный делу Ленина — Сталина», в новом издании отсутствует. Что же касается до слова «сталинский», то вместо десяти строк остались две, и исчез весь конец, составленный из примеров — «великая сталинская эпоха», «сталинская конституция» и т. д.

У меня и у Каплана буквально сперло дыхание, а торжествующий некто заявил: «Это еще что, я и не такие вещи мог бы вам показать». Каплан засмеялся и сказал ему: «Вы прямо достойны служить на rue des Saussaies»[1722]. После ухода торжествующего некто я спросил у Каплана, кто это такой, и он написал на бумажке: «Boris Souvarine; вы, конечно, знаете его имя». Конечно, я знаю это имя: бывший коммунист, а сейчас — злейший противник СССР, и, конечно, он завербован всеми охранками «Запада»[1723].

* * *

15 апреля 1954 г.

Третьего дня, как полагается, я приехал [на фестиваль советских фильмов] в Théâtre des Champs Elyseés заблаговременно, уселся в пустом зале и вспоминал, как мы с тобой бывали в этом театре, где и как сидели, что смотрели. Для размышлений было время, так как имело место обычное запоздание. После протестов публики появились на сцене советские и французские артисты. Я уже знал по экрану Любовь Орлову, Лучко и Литвиненко и в первый раз видел Хораву, Юткевича и Александрова.

Лучко и Литвиненко — молоденькие и недурны собой, но Орлова, увы, — молодящаяся старушка. Волосы выкрашены в не идущий ей блондинистый цвет, лицо — нагримированное; если бы оно было спокойно, еще туда-сюда, но она делает кокетливые гримасы, сладкие улыбки; ужасно! А ведь артистка — хорошая, голос чудесный и на сцене умеет держаться, когда есть режиссер. Я помню наш спор с Антониной Михайловной, которая еще признавала ее в «Веселых ребятах», но находила невозможной уже в «Сказании о земле Сибирской»[1724], с чем я был не согласен.

Началось с вступительного слова — французского, где по очереди были представлены публике все шестеро артистов. Александров отвечал по-русски слишком пространно и примитивно, но мило, кротко и добродушно. Затем стали показывать «Скандербега»[1725]<…>.

Вчера в том же театре я смотрел фестиваль, посвященный Александрову. Представлял его публике L’Herbier, очень хорошо. Были показаны отрывки из старых фильмов: «Потемкин» (где Александров играл роль одного из офицеров), «Веселые ребята» (как раз та веселая песня, которую ты так любила), «Волга-Волга» (мы не видели), «Встреча на Эльбе» (тоже не видели, о чем я жалею). После этого Орлова пела. Пела очень хорошо, голос чудесный, и она владеет им, как надо, и пела очень хорошие вещи: «Широка страна моя родная», «Кто с песней по жизни шагает», «Сердце». Но какой ужас: на ней сосредоточили лучи двух прожекторов и осветили ее шевелюру, ее грим, ее гримасничающее кокетничающее лицо; получилась поющая крашеная обезьяна. Ужасно…[1726]

* * *

24 апреля 1954 г.

В одной из левых газет, «Huma[nité]» или «Lettres françaises», утверждают, что салон Независимых перестал идти с прогрессом и тащится где-то в хвосте. Основание: этикетки «классики», «импрессионисты», «кубисты и неокубисты» и т. д., прикрепленные к залам. Я бы понимал еще такой вывод, если бы исключались художники, не входящие ни в одну из этих категорий, но они не исключаются, никакого жюри нет, есть «смешанные» залы, и салон достаточно обширен, чтобы дать приют всем. Об этом я размышлял, отправляясь сегодня утром в Grand Palais, и у меня напрашивался вывод, что если этот свободный салон тащится в хвосте, то, значит, в хвосте тащится все французское искусство. С этой точки зрения я и смотрел сегодня салон, который действительно велик: свыше шестидесяти зал, и в них есть все — вплоть до абстрактников и беспредметников.

Этикетки, конечно, смешны. Многие «экспрессионисты» могли бы фигурировать среди «неоклассиков», а эти последние — среди импрессионистов и т. д. «Классики» дают часто столь же деформированную действительность, как и «кубисты». Я не понимаю, почему человеческая фигура, растянутая в палочку и соответственно сокращенная по другим измерениям, знаменует «неоклассицизм», а нормальная является банальным «классицизмом». Как прав был Димитрий Федорович Егоров, когда говорил; «Манеры, приемы — все это мало значит, лишь бы выходило».

А вот это «выходило» очень редко встречается. И в салоне этого года я с ним почти не встретился, за одним исключением: полусумасшедший Чистовский. Он выставил изумительной выделки женский портрет и натюрморт — цветы. Его ученица (и жена?) Клестова выставила два натюрморта, тоже цветы и тоже очень хорошей выделки. Вероятно, его приятели-художники скажут: «олеография». Неверно, не олеография, а при кажущейся простоте — очень высокое и тонкое искусство. Улин ничего не выставил. Кишка верен своей манере и своим сюжетам. Фотинский дал свежую ноту: «Уборка хлебов» на Дордони. Мой приятель и сосед Eekman остался верен себе: краски, каких не видишь, с прибавкой желтизны и серости, и человеческие фигуры, естественное безобразие которых усилено до отвращения. По-видимому, женская фигура на одной из его картин списана с его жены или дочери, и при ближайшей встрече буду выражаться с особой осторожностью. Fougeron в этом году не агрессивен и по этой причине я с трудом нашел его картины, хотя и знал, в какой зале их нужно искать[1727].

* * *

28 мая 1954 г.

Слушал «Пиковую даму» в исполнении Большого театра. Все-таки, несмотря на идиотское либретто Модеста Ильича, нужно признать, что эта вещь — гениальная, особенно там, где речь идет о графине и Германе. Между ними существует таинственное сродство, и только Чайковский с его анормальной психической и физической жизнью мог выразить это в музыке. Есть вещи, о которых никто не говорит, но которые освещают наши внутренние закоулки. Сколько раз и где слушал я «Пиковую даму»? Конечно, прежде всего — в Москве в студенческие годы, а потом с тобой, твоим отцом, Александром Львовичем и его братьями — в том же Большом театре. Исполнение было прекрасное, но гораздо лучшее мне пришлось слышать в Петрограде в Музыкальной драме[1728] в 1916 году. Я был в солдатской форме и сопровождал Татьяну Ивановну Алексинскую, с которой был тогда в большой дружбе. После спектакля мы с ней шли и рассуждали о том, что опера эта — петербургская и понятна только в Петербурге с его особой атмосферой[1729].

* * *

29 мая 1954 г.

Визит Нины Ивановны. У нее по-прежнему ничего нового, кроме неумолимого бега времени, которое в возрасте Николая Лаврентьевича уносит, крупицу за крупицей, его силы, его здоровье. Престарелая артистка (кажется, ей — 88 лет), которая живет в том же доме отдыха, часто пишет Нине Ивановне, и это — потому, что ноги и руки Николая Лаврентьевича систематически дрожат и писать ему становится трудно. И вот эта соседка — по-видимому, чудесной души женщина — прониклась горячей симпатией и к нему, и к ней. Итак, он дряхлеет быстро-быстро, и, если ожидание визы еще продлится, Нина Ивановна застанет его в виде, совершенно ей незнакомом. А сама она живет нервами, и трепка продолжается.