«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники — страница 85 из 115

[1748].

* * *

30 декабря 1954 г.

Умер Владимир Феофилович Зеелер. Об этом мне сказал Каплан и звал меня ехать на панихиду. Я не мог и не хотел этого делать по многим причинам и прежде всего потому, что почти сейчас же после освобождения Франции Зеелер превратился во врага. «Русская мысль», во главе которой он встал, — позорная изменническая газета. Несмотря на это, у меня есть и хорошее, что можно вспомнить о нем.

До лагеря я не знал его совершенно, разве понаслышке, как одного из белоэмигрантских деятелей. Когда нас, арестованных русских, 22 июня 1941 года сосредоточили в Hôtel Matignon — зале заседаний французского совета министров (ирония истории), я не мог ни на одно лицо поместить мысленно ярлык с его именем. В автокаре, который увозил нас в Fort de Romainville, я оказался рядом со старым человеком высокого роста, худым, с седыми усами. Когда мы подъезжали к Porte des Lilas, он вдруг сказал: «Уж не к Самуилу ли Ильичу везут нас в гости?» Речь шла явно о Левине, которого я знал и навещал в Tourelles и Porte des Lilas. «А вы его знаете?» — спросил я у соседа. Он засмеялся: «Кто же его не знает?» — и мы стали разговаривать сначала о Левине, затем — о событиях. Автокар проехал мимо Tourelles; в Romainville я узнал, что мой сосед — Зеелер.

В Royallieu мы возобновили знакомство: он вошел в нашу лекторскую группу. Позиция его в то время была совершенно патриотической, и он быстро оказался полезным, во-первых, своими юридическими знаниями в нашей юридической комиссии; во-вторых, хорошим знанием немецкого языка; в-третьих, своим званием бывшего деникинского министра: немцы очень чувствительны к этим вещам. Характер у него был неровный, сумбурный: часто грубый, вспыльчивый без всяких причин. Но его можно было успокоить сразу — яблочком. Вместе с тем — большая доброта: постоянно о ком-нибудь хлопотал, и мы с тобой обязаны ему несколькими свиданиями не в очередь, причем он всегда занимал наблюдателя разговором, и мы могли беседовать, о чем угодно.

Два раза мне было очень жаль Зеелера. Первый раз, когда пьяный немецкий унтер стал бить его: мы быстро вызвали коменданта, унтер попал под арест, и было подтверждено запрещение рукоприкладства. Второй раз, когда при освобождении обыскивавший его вещи Sonderführer придрался к папиросам: Зеелер накопил некоторый запас, который хотел вынести на волю. Его вернули обратно в лагерь, и он был совершенно несчастен, подавлен, встревожен. Меня удивило тогда некоторое злорадство его политических единомышленников. К счастью, благодаря тому же коменданту — капитану Нахтигалю, инцидент уладился, и Зеелер был освобожден вместе с папиросами. На воле он продолжал хлопотать за заключенных, хлопотал за меня, и у меня сохранилась его записка тебе с извещением, что скоро я буду на воле. Так оно и случилось. И всех нас удивила его последующая политическая эволюция[1749].

* * *

24 января 1955 г.

Визит Улина. Он уже покинул свое прежнее жилище и четвертый день находится в «Русском доме» в Gagny. У него отдельная комната. В качестве отступного от своего домовладельца он получил 160 000 франков. Свою мебель распродает. Пока доволен: тепло, на всем готовом, пища — приличная, а по праздникам — даже «роскошная». Из правил внутреннего распорядка одно — не очень удобное: возвращаться домой не позже 10 часов вечера[1750].

* * *

20 февраля 1955 г.

Вечером поехал в Salle Pleyel на собрание «France — URSS» в честь Сталинграда и советской армии. Как и полагается, встретился в автобусе с супругами Фроловыми, которые ехали туда же. Публики было много, но зал далеко не заполнен. Речи — сначала генерал Petit, говорил очень хорошо и не длинно; у него были кой-какие рискованные утверждения относительно событий первой половины 1918 года, но это — не его вина, а печатных источников, которыми он пользовался. Passons[1751]. После него говорил J. P. Sartre — очень хорошо, с большой язвительностью по адресу наших союзников. Я видел его в первый раз: маленький, невзрачный, с невыразительным лицом, но, по-видимому, умница и как будто хороший человек; ведь его сильно и незаслуженно травила левая пресса[1752].

* * *

23 февраля 1955 г.

Неожиданный визит Улина. Рассказывает живописные вещи о своем житии в «Русском доме». Ссорится с соседками и зря: проявляет явно плохой характер. Забавная (издали) склока из-за церкви: организатор «Русского дома» зубр (умеренный) Кровопусков выхлопотал помещение, нуждавшееся в ремонте; получил 500 000, отремонтировал. Зубры возмутились: дескать, помещение имеет неблаголепное прошлое, и нельзя звать митрополита Владимира на освящение; нужно собрать несколько миллионов и выстроить настоящую церковь. Собрали сходку, где, при зубрином реве, сверхзубр ген. Драгомиров, сын того — знаменитого, обвинял Кровопускова в жидомасонстве и большевизме. Рев и гогот заставили Кровопускова закрыть собрание и устроить письменное голосование. Результат: 80 голосов — за использование имеющегося помещения, 40 — против. Драгомиров и K° посылают доносы за доносами, чтобы убрали Кровопускова. Улин пока — вне этой склоки, лепит и пишет портрет жены Кровопускова[1753].

* * *

25 февраля 1955 г.

Визит Нины Ивановны. Она продолжает свои хлопоты: вчера была в консульстве. За нее хлопочет известный журналист Claude Bourdet, у которого она работает как секретарша… Игорь Александрович Кривошеин побывал в Москве у Николая Лаврентьевича, и теперь мы твердо знаем, что все слухи в эмигрантской среде о его судьбе — вздор: он директорствует на двух предприятиях, Нина Алексеевна благополучна и находится при нем; про Никиту мы уже знали. Здоровье Николая Лаврентьевича очень плохо: все более и более пишет каракулями, а письма после нескольких строчек часто заканчивает словами: «не могу писать, рука болит»[1754].

* * *

16 апреля 1955 г.

Канун русской Пасхи, и я слушаю Пятую симфонию и думаю о тебе и о нас. Юлечка моя, мое солнышко. По нашей традиции есть и кулич, и пасха, и через час я поставлю две рюмки и две тарелки и буду думать и думать, и думать о тебе[1755].

* * *

22 апреля 1955 г.

После завтрака, идя на почту, нагнал супругов Дембо: он еле тащит ноги, и она ведет его под руку; у него усиленное кровяное давление, отсюда — обмороки; сегодня обморок продолжался 40 минут. Мне очень хотелось сказать им что-нибудь ободряющее, но… не сумел.

Приобрел большой альбом «Москва», хорошо переплетенный, хорошо выполненный, но удручающий — для меня, по крайней мере. Старой Москвы, той, которую мы знали, в нем нет, за исключением Кремля. Но ведь Москва была дорога нам не из-за Кремля. Сколько было, сколько, вероятно, осталось еще прелестных уголков и сколько зря было разрушено, как, например, Сухаревская башня, Триумфальные ворота. Очень хорошо, что строятся новые жилые дома, но почему не показать, наряду с ними, старые стильные здания, каких очень много, вроде Синодальной типографии с ее задворками, стен Китай-города с их башнями, дома бояр Романовых, некоторых из церквей, Вдовьего дома, особняков на Поварской и т. д.?[1756]

* * *

24 апреля 1955 г.

Воспользовавшись улинским бесплатным билетом, поехал утром смотреть салон Независимых, как мы с тобой делали каждый год, а я без тебя продолжаю. В этом году он особенно велик: 3800 экспонатов, иначе говоря — свыше 1900 артистов — участников салона. Я пробыл в Grand Palais три часа, и за это время едва успел обойти бегло все залы. Как и в прошлом году, залы распределены между «направлениями»: классики, экспрессионисты — реалисты и фантастики, реалисты, натуралисты, отвлеченные и т. д., и т. д., и т. д. Художники вне этикеток — на длиннейших балконах. Как и в прошлом году, было очень трудно понять, почему тот или иной художник отнесен к такой-то категории. По технике или по сюжетам? Только решишь, что по сюжетам, и вдруг находишь у реалистов изображение трех дьяволов. Значит, по технике? И тоже опровержение находится быстро.

Салон показался мне менее серым, чем в прошлые годы. Как-то более напоминает мои ощущения о салоне 1913 года, который имел место в Cours la Reine в огромнейшем полотняном бараке и из которого выделилось несколько сот крупных художников. Надо думать, что семя будущего имеется и в этом салоне. В этом году — десять лет с момента окончания войны и освобождения из лагерей, чему нужно приписать сравнительное обилие картин на лагерные темы, а также — расстрелов, повешений, пыток. Темы — жестокие, но напомнить надо: люди основательно забыли, как оно было, и не видят, как оно есть. С этой точки зрения меня удивила умеренность партийных художников (Taslitzky, Fougeron). У Таслицкого — портрет пианиста, у Фужерона — некто заснувший, сидя за столом; Lettres Françaises даже не воспроизвели эту картину.

Улин выставил две картины — портрет в его обычной манере и опять фантастический морской сюжет: русалка с зелеными глазами увлекает юношу; я бы не соблазнился этой русалкой. Чистовский выставил двух купальщиц, дам зрелого возраста, но еще и натюрморт; Клестова — два натюрморта. Все это, с технической точки зрения, изумительно отделано, и по законам диалектики тщательность их превращается в свою противоположность и наводит на мысль о croûtes[1757]