— Я один раз чаячьим клювом получил. Прилетела такая птичья танкетка на прибрежный валун с чужим птенцом в клюве, кажется утенком, и сожрала его на моих глазах. Я побежал к ней, кричал на нее, махал руками, ей не понравилось. Я и ахнуть не успел, она спикировала на меня, долбанула по плечу и улетела. После того всякий раз, как видел я на мхатовском занавесе чайку, эмблему театра, у меня плечо болело. А когда чеховская нежная девушка говорила: «Я — чайка...» — представлялся мне заглатываемый утенок. В иные осени и зимы чайки прилетают с залива столоваться на городские дворовые помойки, так ежели чайки над двором летают, не то что голубей да воробьев не видать, — вороны прячутся.
Чаще всего он играл для нее внизу, в полупустой гостиной с камином. Иногда, впрочем, он оставлял ее у камелька одну, поднимался на второй этаж, там репетировал, разучивал новые партитуры, новые вещи то для игры в своем оркестре, то для себя.
— Хочешь подержать скрипку, попробовать взять ноту?
— Нет, нет! — вскричала она. — Я не умею, я боюсь попортить струны, смычок, вообще все.
Тибо улыбнулся.
— Был один человек, который утверждал, что всякий взятый на скрипке звук запоминается ею, запечатлевается навсегда в виде некоего молекулярного соединения, если играть плохо, скрипка может онеметь, умолкнуть, словно душа ее разрушена, голос пропал. И это продолжается до той поры, пока ее не расколдуют руки талантливого скрипача, тогда она очнется, проснется, вернется, как Спящая Красавица.
— В каком королевстве колдовства и сказочных чудес ты живешь.
Оказалось, не все скрипки безымянны, существуют «Гваданини» и «Гранчино» (называемая «очаровательной»), единственная «Гварнери» и множество «Страдов» по имени создавшего их Страдивари, «Д‘Эгвиль», «Геркулес», «Мадмуазель Эберхольт», «Суа», «Граф Ковенхюлер», коего сотворил Страдивари в девяностолетнем возрасте, — а первую свою скрипку построил он в тринадцать лет. Голоса «Страдов» словно бы окутывал необычный цветной звуковой шум, на фоне которого возникал главный звук, напоминающий голос гобоя.
Вокруг дачи стояли клены и ели, из них спокон веку строили скрипки. Не только характеру своего скрипача, своего хозяина, его телу, душе, духу созвучна была его четырехструнная подруга, но таились в ней свойства создавшего ее мастера.
— Скрипка Страдивари, — говорил Тибо, — подобна возлюбленной, до нее нужно дорасти, дожить, претерпеть воспитание чувств. А творения Бартоломео Джузеппе Гварнери дель Джезу позволяют нам узнать, что был он человек разом страстный и со-страдательный, жесткий и святой, отъявленный бунтарь и блаженный злодей; он не знал супружеского счастья, не оставил детей, умер молодым, только-только обретя преуспевание и известность. Его творения вырезаны грубовато, на глазок, они асимметричны, милостиво отпускают грехи и погрешности собрату-исполнителю, голос их меньше голоса «Страд», но голос скрипки Гварнери словно источается всеми порами ее, звучит из глубины былых времен, из тел былых древес.
Он рассказывал ей о скрипичных мастерах разных веков. Она запомнила фамилии трех главных итальянских скрипичных династий, но путала, кто отец, кто сын, кто чей ученик. Хотя врезался ей почему-то в память работавший в Лионе в начале шестнадцатого века немец Каспар, то ли Тифенбруккер, то ли Дуиффопругар, создавший маленькую французскую скрипку; творения его до двадцатого века не дошли. Еще запало ей в го лову, что основатель династии Амати несколько лет работал в Париже, где сделал по заказу французского короля Карла Девятого множество инструментов для знаменитого ансамбля «24 скрипки короля». Самый одаренный из семьи был его внук Николо.
— Творения Николо, — говорил Тибо, — отличались носкостью звука (это вроде полетности голоса), чудесной серебристостью, «пряностью букета», колоритностью.
Иногда во время его рассказов она мгновенно, как кошка, ненадолго засыпала (чем очень смешила его, когда он это замечал) и после краткого сна выныривала на середине фразы.
— ...И этот коллекционер утверждал, что лучшие инструменты создавались в безалаберной Кремоне, почти круглый год окутанной густым туманом; как ни странно, в красивейших комфортабельных местах создавались самые плохие скрипки. Кстати, о тумане. Моя сделана была в Стрельне полвека назад лютьером Леманом, а Стрельна славилась туманами, выдохами сырого воздуха с залива.
Они бежали по пляжу. Бежать по песку было не так и легко, однако она убегала, он догонял: бежали как дети. Пляж был пустой, никого, хотя еще не настали годы пустых побережий, до них еще оставалось лет тридцать. Но во все время их романа, особенно в дни деревянного дачного дома, безлюдье обводило их кругом своим, рай на двоих, то есть подлинный рай.
Устав, она сперва села на песок, потом легла. Догнав ее, он лег рядом с нею. Она ждала объятий, поцелуя, ласки, но он взял ее за руку, так же, как она, глядел в небо, безоблачное, тихое, слабо окрашенное, как всякое небо над большой водою.
И проплыло над ними нечто, прозрачное, но все же видимое, словно скроенные неведомым макетчиком либо портным, сшитые просвечивающими нитками огромные лоскутья, одни объемные, другие плоские, бесшумно, неспешно.
— Ты видишь?
— Да.
Проплыло, слилось с далью, исчезло.
— Что это было?
— Может, ангелы?
— Знаешь, — сказал он, усаживаясь, обхватив колени, — однажды на репетиции привиделись мне вылетающие из рук дирижера, начинающиеся то ли с кончиков его пальцев, то ли из его жестов подобные накроенные прозрачные лоскутья, летящие в оркестр, совершенно на это похожие, только мельче, другого масштаба. Тогда явился я на репетицию после бессонной ночи — и увидел музыку.
Она вскочила, вскрикнула:
— Смотри!
Из-за залива надвигался туман, волною, стеною.
— Мне страшно!
Бегом возвращались на дачу, туман заполнял все, неумолимо настигал их, вбежать в калитку, захлопнуть за собой дверь; туман прильнул к стеклам оконным, к цветным квадратикам малых дачных витражей, округа пропала.
Она задернула шторы, зажмурившись, укрылась с головой одеялом: «Мне страшно...» Чем мог он успокоить ее, отвлечь, утешить? только собою.
После любовных ласк, позабыв исчезнувший мир, она уснула, а когда проснулась, он сидел у горящего камина, занавески были открыты, в ночном небе, подвешенные к ветвям елей, кленов, сосен, качались звезды.
«Надо же, — думал он, — а ведь туман явился со стороны Стрельны, где сделана была Леманом моя скрипка...»
— Лютьер — что это такое? — спросила она. — Имя?
— О чем ты?
— Ты говорил — твоя скрипка создана в туманном селении Лютьером Леманом.
Он рассмеялся.
— Лютьер — старинное слово, то ли английское, то ли французское, это скрипичный мастер. А туманное селение — Стрельна на том берегу залива. Лемана звали Анатолий Иванович, он делал великолепные скрипки. Одну из них подарил мне его сын. Я бы в жизни не смог ее купить, лемановские скрипки очень дорогие.
Она причесывалась, сидя на кровати нагишом, спиной к нему, тонкая талия, округлые линии, родинка под лопаткой.
— Ты похожа на скрипку.
— Ты уже это говорил. Леман — фамилия немецкая или еврейская?
— Немецкая. Еврейская у меня.
— Ты на еврея совсем не похож.
— Вот-вот, наш сосед по лестничной площадке про меня говаривал: ни в мать, ни в отца, в прохожего молодца. Мои батюшка с матушкой вот как раз типичные, чернявые, кудрявые, крючконосенькие. Кстати, Леман с портрета руки Репина чернобровый, чернобородый, иссиня-черные волосы, пронзительные черные глаза (как в повести Гоголя, колдовство, да и только), — очень даже похож на восточного человека. Про себя, был момент, я даже думал, что я подкидыш. А на самом деле, может, я в прапрадедушку-сефарда.
— Что такое сефард?
— Европейский еврей. Однако в подростковом возрасте частенько фантазировал я, что меня подбросили, подкинули. Знал я две истории про подкидышей, девочку и мальчика. Девочку нашли у двери окраинного домишки в красивой корзинке, дитя завернуто было в тончайшее белейшее белье со срезанными с углов простыни монограммами, вензелями либо аристократическими гербами; а мальчика — на пороге деревенской избы в открытом шикарном саквояже. К девочке прилагались золотой браслет и золотой крестик с цепочкою, в завязанном уголке батистовой простыни мальчика нашлась массивная золотая брошь. Детей крестили, они получили отчества и фамилии приемных родителей, их вырастили как родных. Два предреволюционных сюжета.
— Как в романе!
— Ты читаешь романы? Какие? Чьи?
— Фенимора Купера, Майна Рида, Уилки Коллинза, Виктора Гюго, Загоскина, Лажечникова, Алексея Константиновича Толстого, Жорж Санд, Дюма, Лидии Чарской.
— Надо же! Так ты читательница! Приятно слышать. Я сам читатель.
Эрике все время казалось — Тибо рассказывает ей сказки.
— Я получил свою скрипку в подарок от одного из старших сыновей лютьера Лемана, когда заканчивал школу. Вот как давно она со мною и будет со мной до конца моих дней, как моя жизнь. Даритель был гораздо старше меня, считал меня талантливым; кроме того, у нас был общий любимый поэт, Гумилев, я читал его книги, многие стихотворения знал наизусть; а сын Лемана в детстве дружил с Гумилевым, они вместе учились и играли.
— У Лемана было несколько сыновей? Ты сказал — «старший».
— Девять сыновей и две дочери.
— Как у отца Мальчика-с-пальчика. Отец брал детей в лес, куда ходил выбирать деревья для своих скрипок, как дровосеки выбирают деревья на дрова?
Тибо засмеялся.
— Некоторые скрипки он и впрямь превращал в дрова. Он сжигал инструменты, которые считал несовершенными. Мне рассказывали, что так сжег он чуть ли не четыреста скрипок и пяток виолончелей, успев поиграть на них и дать им имена.
— Свои книги жег Гоголь, — сказала полусонная слушательница. — Я Гоголя боюсь. Скоро начну бояться твоего лютьера. Папин друг, вегетарианец, говорит: не ем тех, кто моргает. А легко ли сжечь тех, кому сам дал жизнь и имена?