Могаевский — страница 18 из 33

— Почему это, — спросила она, выплыв из сновидения, — считается, что ни одной скрипки мастера Батова не сохранилось? А как же те две неоконченные, увезенные итальянским богачом? И те, продававшиеся под псевдонимами, считаясь чужими старинными творениями? Должно быть, и они где-то есть.

— Я никогда не рассказывал тебе о Батове, — сказал он, вглядываясь в нее, — откуда ты можешь о нем знать?

— Может, ты забыл? — и алые пятна нечастого румянца всплыли у ее скул, она не умела врать.

Он всматривался в лицо ее. Прежде она представлялась ему открытой книгою, совершенно ему понятной, но теперь пришло ему в голову, что он прочел только несколько страниц (или строк?) и ничего об этой книге не знает.

— Может, я читала какую-нибудь статью из старой «Нивы», прочла, забыла, сейчас вспомнила?

Он пожал плечами.

— Может быть.

Вид полуодетой Эрики, сидящей в постели с нарочито недоумевающим видом и пылающими щеками, взволнованной статьей забытого новой эпохой дореволюционного журнала, рассмешил его.

— Мне такая статья не попадалась, я «Ниву» отродясь не читал. Вот о чем я думал время от времени, так это о том, что наш шереметевский Страдивари делал скрипки не просто из выбранных со тщанием в графском поместье елей и кленов, а из дверей незнамо куда ведущих, то же с воротами, из мебели, отслужившей господам, из досок гробовых; так что скрипки его помнили не только о садах и рощах, но о древнем быте, ссорах, примирениях, интригах, вышедшей из моды одежде предков, а также о потустороннем мире, то есть в некотором роде являлись скелетами из шкафа, что не могло не отразиться на их мистических голосах.

— Я люблю тебя, — сказала она, вставая и натягивая хозяйский халат.

— Послезавтра мы уезжаем.

— Возвращаются хозяева?

— Мой оркестр убывает на гастроли.

— Надолго?

— На месяц.

— И муж скоро возвращается, — сказала она, понурившись. — Будем прощаться.

— Прощаться? почему? я приеду с гастролей, пойду к твоему мужу, все ему расскажу, повинюсь, упрошу его дать тебе развод, мы поженимся, проживем долгую счастливую жизнь, у нас будут дети.

Пауза была слишком долгой, Эрика молчала.

— Этого не будет, — сказала она наконец.

— Почему? Ты не хочешь жить со мной, стать моей женою?

— Хочу. Но что желать невозможного. Мужу нельзя разводиться. Он ведь не просто врач, а врач военный, очень талантливый, у него большое будущее. В их ведомстве это называется «моральное разложение». Я не могу испортить ему карьеру. Я плохо поступила. Не знаю, простит ли он меня. Я виновата, я его предала. Я дала ему слово, вышла за него замуж. Конечно, я все ему расскажу. Но мы с тобой больше не увидимся.

— Не предаешь ли ты сейчас меня, когда все это говоришь мне?

— Должно быть, — отвечала она, — я по натуре предательница.

Назавтра они вернулись в город.

Прощались возле памятника-фонтана, с детства пугавшего ее: по фигурам моряков из открытого ими кингстона — погибаем, но не сдаемся! — текла вода; как можно было сцену героической гибели команды «Стерегущего» превратить в фонтан, думала она, или все же это памятник?

— Может, мне повезет, — сказал Тибо, — твой муж выгонит тебя из дома, ты вернешься к родителям, и будет по-моему? Каждый первый четверг месяца в шесть часов вечера я стану ждать тебя на скамейке бульвара, где мы встретились. Приходи, когда сможешь.

— И сколько ты будешь меня там ждать? Год? Два?

— Всегда.

Муж задерживался в командировке, время его затянувшегося отсутствия провела она плохо, уже зная, что беременна от Тибо.

— Что это с моей крошкой-женушкой? Бледная, мне не рада.

— Я беременна, — отвечала Эрика. — И не от тебя. Я тебе изменила. Ты можешь меня ударить, можешь выгнать. Ты в своем праве.

Глаза его стали из голубых темными, когда он гневался, зрачки расширялись.

— Ты забыла, что я врач? Я не бью беременных женщин, какими бы шалавами они ни были.

И ушел, хлопнув дверью.

На Фонтанке, идя к Неве, неподалеку от цирка встретил он Валентину.

— Валечка, ты знала, что Эрика крутит роман, пока я в отъезде?

— Знала, я их встречала случайно несколько раз.

— Кто он?

— Он еврей, скрипач из оркестра, мы с ним в Ленконцерте здороваемся.

— Ловелас? Бабник?

— Человек как человек.

— Скажи, она хотела меня унизить? Почему? Зачем?

— Глупости, для чего ей тебя унижать. Просто влюбилась.

— Что такое «просто влюбилась»? Замужняя женщина.

— Что такое? Так ведь и ты был в меня влюблен, когда мы были совсем молоденькие.

— При чем тут это? В тебя весь двор был влюблен. Ты же не ложилась под всякого и каждого по этому поводу.

— Сам влюбишься по уши, поймешь.

— Кто-то из твоей концертно-цирковой компании про похождения Эрики знает?

— Все.

— Дай мне слово, что никогда от тебя никто ничего о ее шашнях не услышит. Я решил, что буду растить ее пащенка как своего. Надеюсь и до собственных детей дожить. И скажи своим приятелям, чтобы молчали, поговори с ними, они послушают тебя. Пусть забудут навсегда. Обещаешь?

— Обещаю.

— Я буду растить этого ребенка как своего, — сказал он Эрике.— И попробую жить с тобой как ни в чем не бывало, хотя не уверен, что у меня получится.

Беременность Эрики была тяжелая, чувствовала она себя хуже некуда. Свекровь, с первой встречи невзлюбившая невестку, корила сына:

— Говорила тебе, не женись на немке.

Мальчик родился раньше срока, был слабенький, часто болел, но постепенно слабость с болезнями стали израстаться, жизнь налаживалась, с трех лет ребенка вывозили летом за город, снимали дачу в Мельничном Ручье.

Однажды после дежурства у мужа выдался свободный день, Эрика поехала в город за теплой детской одеждою, поехала, накормив своих обедом, во второй половине дня. И словно кто-то подтолкнул ее. На обратном пути села она в трамвай, который должен был проехать около шести вечера мимо скамьи на бульваре, где назначил ей Тибо свидание; был первый четверг месяца, уже несколько лет как настало означенное ее скрипачом «всегда».

Она села в алую «американку» за три остановки до бульвара. Она не помнила текста гумилевского стихотворения про заблудившийся трамвай, но то был тот самый маршрут, запечатленный поэтом, и по этой неведомой ей причине стала она думать: кто же из сыновей Лемана подарил Тибо скрипку? Особо запомнилось ей имя Варвар, ждали девочку, хотели назвать Варварою, опять появился на свет мальчик, ему дали редчайшее имя почти забытого святого; но, кажется, он был один из младших, а дарителем стал один из старших. Старший сын Лемана от первого брака, Левушка, играл с подростком Колей Гумилевым в тайное общество адептов индийской черной богини. Об этих играх упоминал Тибо в плавнях. Мальчиков было семеро (будущий поэт, сыновья Лемана, нотариуса, обедневшей псковской помещицы, варшавского архитектора, врача, начальника Кабинета Его Императорского Величества): Николай Гумилев, Лев Леман, Владимир Ласточкин, Леонид Чернецкий, Борис Залшупин, Дмитрий Френкель, Федор Стевен. Заканчивался девятнадцатый век, дети играли не в казаков-разбойников, не в сменивших их в интеллигентных семьях (благодаря чтению Майна Рида. Фенимора Купера, приложений к «Ниве») индейцев, но в каких-то магических, мистических, этнографических мифологических персонажей языческой нездешней системы духовной, в тугов или в тхугов-душителей, верных слуг, шестерок темной и страшной индуистской богини Кали, боровшейся с демонами общественными руками демонов личных.

У всех участников имелись прозвища, растаявшие в стремительных потоках воз-душных ураганов сменявших друг друга эпох, осталось (случайно?) от этих полутемных сумеречных игр только прозвище Коли Гумилева, Брама-Тама. Переезжая на лето в Поповку, Коля становился Нэн-Саибом (вождем восстания сипаев в Индии) или Надодом Красноглазым (кровожадным героем одного из романов Буссенара); в Поповке тамошние дачные дети ездили верхом, катались на лодке, искали клады по нарисованным ими самими картам на бумаге с обгорелыми краями, состаренной чайным раствором.

Что до тайного общества, адепты его устраивали собрания свои в людской, под сводами пустого подвала, в заброшенном полуподземелье ледника, — полная конспирация, свечные огарки, тени, выкрики, убийства демонов-убийц. Роль одного из демонов играло огородное пугало, другого — старый безглаво-безруко-безногий (точно ископаемая греко-римская богиня любви) примерочный манекен. Возраст у гимназистов был переходный, детство начинало ускользать, предпубертатные мечты витали, тревожили, пугали; не случайно атаманшей-разбойницей полуоккультной уездно-индуистской команды была избрана роковая черная Кали, вычитанная из адаптированных европейских романов на темы древнеиндийской мифологии.

Трамвай, играя в привычные слуху звоночки свои, неспешно двигался вдоль бульвара. Эрика боялась приближаться к трамвайному окну, страшилась быть увиденной, замеченной. Но Тибо сидел на садовой скамейке спиной к трамвайным рельсам (рядом с ним лежала дремлющая в затейливом футляре скрипка), раскинув руки в стороны на спинку скамейки, он смотрел на деревья, сидел в белой рубашке, у ворота верхняя пуговка расстегнута (она этого не видела, просто помнила, как помнила легкую тень и тепло в приямке ниже горла, между ключиц). «Американка» завернула за угол и устремилась, поддав скорости, на мост через Неву.

Семейная жизнь Эрики в раннем детстве мальчика была странной. Муж простил ее, заботился о ней и о сыне, но что-то ушло насовсем, настоящее тепло с настоящим счастьем.

Однажды муж заметил, как Эрика что-то прячет при его появлении, ему показалось — конверт, бумажный сверток засунула она в ящик под стопку белья. Любовные письма? Фотография хахаля? Он не преминул проверить. Это оказалось дешевое, в виде брошюры, издание «Крейцеровой сонаты» Толстого. Чтение отвратило его от Льва Николаевича совершенно, он и раньше с трудом (с купюрами мира) прочел «Войну и мир» (хотя понравились ему «Казаки» и «Севастопольские рассказы»). С превеликим удовольствием сжег он «Крейцерову сонату», призыв к блуду со скрипачами, в колонке в ванной. Эрика то ли не заметила пропажи, то ли сделала вид, что не заметила. По счастью, она не стала читать и прятать «Анну Каренину» и «Мадам Бовари», а то была бы мужу судьба жечь книги, он и в блокаду их не жег.