Он был с ног до головы одет в черный бархат, а черными прекрасными глазами и небрежной позой, в каждой линии которой сказывалось выражение безграничной неги от солнечного тепла, он напоминал одного из сладострастных лаццарони с набережной Мергеллен или Санта Лючии.
Но при более внимательном взгляде каждый раскаялся бы в том, что принял этого человека за одного из беззаботных неаполитанцев, на лицах которых обыкновенно не отражается ничего, кроме лени и склонности к земным наслаждениям.
И действительно, стоило только взглянуть на мужественную красоту и на выражение прекрасных глаз этого человека, чтобы тотчас понять, что он был не такой комиссионер, какие его окружали. Красота лица, изящество фигуры, наконец, оригинальность роскошного костюма – словом, все с первого же взгляда обличало в нем того самого таинственного господина Сальватора, которому суждено было стать героем нашего рассказа.
С утра он уже исполнил два или три комиссионерских поручения, в работе он никогда не нуждался и, что особенно характерно, получал ее, по большей части, от женщин. Трудно сказать, почему это складывалось так, – вследствие ли той почтительной, почти униженной вежливости, с которой он обращался с женщинами, или же вследствие его красоты, но большую часть практики Сальватору всегда поставлял прекрасный пол. С другой стороны, совершенно справедливо и то, что все, что ему ни поручалось, он исполнял с замечательным проворством, точностью и тактом.
На взгляд случайного наблюдателя, Сальватор, привольно лежа у стены, просто смотрел на фигуры фонтана, на которые, в сущности, нечего было и смотреть, так все парижане привыкли к ним с детства, или же предавался одному из тех мечтаний, которые делают человека одиноким даже и среди самой густой и оживленной толпы.
Однако для людей, знающих Сальватора, стало бы мгновенно ясно, что он не рассматривал фонтан, не мечтал, а слушал и наблюдал. Он присматривался ко всему, что происходило вокруг него, чтобы в данную минуту суметь найти необходимую разгадку тайны, которая часто превращала его в глазах людей непосвященных в нечто вроде чародея.
Между тем это был человек вовсе не идеи, а дела, он больше действовал, чем мечтал, а если иногда и казалось, что он мечтает, то в эти минуты он, как искусный машинист, только осмысливал перемену декораций или задумывал какую-нибудь неожиданную выходку, способную произвести нужные ему изменения в сложившейся ситуации.
Кроме того, несмотря на видимое бездействие, ему было бы весьма неудобно предаваться мечтам, если бы даже ему этого и хотелось. Не проходило и пяти минут без того, чтобы кто-нибудь не подбегал к нему и не заговаривал с ним.
– Вам что-нибудь нужно?
– Да.
– Так обратитесь к мосье Сальватору.
– А где он? Я его-то и ищу.
– Да вон он там.
– А! Мосье Сальватор!
И недоумевающий обыватель спешил рассказать оригинальному комиссионеру все свои юридические, медицинские, политические или нравственные затруднения, а у Сальватора был всегда наготове юридический, медицинский или политический совет; так что человек, который к нему обращался, уходил или с необходимыми ему сведениями, или с надеждой, или с утешением.
Он всегда и с одинаковым усердием служил и обывателям своего квартала, и торговцам, и торговкам рынка, и даже прохожим – судьей и экспертом, и доктором, и карателем несправедливостей. Одним словом, мосье Сальватор был Соломоном своего рынка.
Со всех сторон только и слышалось:
– Мосье Сальватор! Мосье Сальватор!
Прохожие, как и Жан Робер, спрашивали одного из гарсонов своего рынка:
– Что это за мосье Сальватор?
Гарсон был, видимо, озадачен.
– Мосье Сальватор, – лепетал он, – ах, Господи!.. Да это и есть мосье Сальватор!
Большего добиться было трудно, и прохожему оставалось довольствоваться только этим ответом.
Но если он настаивал, и если мосье Сальватор был в этот момент на своем постоянном месте, то ему просто указывали на молодого человека, и взгляд его обыкновенно заставал его в те минуты, когда он старался примирить ссору, подавал милостыню искалеченному нищему, или вдове с уродливым ребенком, или же выводил на общее сострадание несколько калек, которые без него не могли бы передвигать ноги.
Таким образом, все население рынка было обязано ему: один – советом, другой – поддержкой, третий – назидательным упреком, так что полицейские комиссары, если не могли ничего разобрать в показаниях своих подчиненных, обращались за сведениями к комиссионеру Сальватору или же – еще того проще – отсылали своих беспокойных клиентов прямо к нему.
Двадцать третьего марта 1827 года, около десяти часов утра, Сальватор лежал и раздумывал в одиночестве, но отдых этот продолжался недолго.
Из дверей кабака, у стены которого лежал Сальватор, вышли молодой человек и девушка. Щеки обоих были красны, глаза светились, как солнечные лучи, которые охватили их, как только они появились в амбразуре двери.
Глаза молодого человека остановились на Сальваторе, который его не видел, так как лежал к нему спиною.
– А! Мосье Сальватор! – вскричал он с удивлением, смешанным с радостью.
– Мосье Сальватор? – переспросила девушка. – Кажется, я уже слышала где-то это имя!
– Можешь даже прибавить, что и видела его в лицо, княгиня, хотя, по правде сказать, ты была очень занята в тот день, а люди видят сквозь слезы неважно.
– Ах, так это было в Медоне! – вскричала девушка.
– Да, в Медоне.
– Хорошо, но скажи же мне, кто такой этот мосье Сальватор? – проговорила она уже шепотом.
– Как видишь, это просто комиссионер.
– А знаешь что? У этого комиссионера вид очень порядочный.
– К твоим словам я могу прибавить только то, что душой он еще лучше, чем с виду, – прибавил молодой человек.
Он сделал полуоборот и встал напротив комиссионера.
– Здравствуйте, мосье Сальватор! – сказал он, протягивая руку.
Сальватор приподнялся на локте, как паша, которому предстоит дать аудиенцию, и затем, с видом человека, которому по его образованию равны все смертные, спокойно ответил на рукопожатие.
– Здравствуйте, мосье Людовик, – сказал он.
И, действительно, то был доктор Людовик, который заходил познакомиться с кабаком «Золотые раковины», о котором носились слухи, что там подаются самые свежие устрицы и лучшее шабли во всем Париже.
– Очень рад, что застаю вас среди ваших привычных занятий, – продолжал Людовик. – Мне именно этого и хотелось, чтобы уверовать, что вы не какой-то переряженный принц.
– Я, со своей стороны, тоже очень рад, что встречаю вас, – отвечал Сальватор, впадая в тон любезности Людовика, – рад потому, что пожать руку хорошего, умного, талантливого и сердечного человека – всегда доставляет удовольствие, а кроме того, вы можете сообщить мне некоторые новости и о несчастной Кармелите. Ну, какова она?
Людовик едва заметно пожал плечами.
– Ей лучше, – сказал он.
– Лучше – еще не значит, что она спасена, – возразил Сальватор.
Людовик протянул руку по направлению солнечного луча, который освещал прекрасную головку его спутницы.
– Я надеюсь, что вот это будет больше всего содействовать ее выздоровлению, – сказал он.
– Да, физически – это несомненно, – согласился Сальватор, – но нравственно? Сколько лет потребуется на восстановление здоровья этой бедной девочки?
– То есть, чтобы забыть?
– О, нет! Мне стоило только один раз взглянуть на нее, чтобы знать, что забыть она не способна.
– В таком случае, чтобы утешиться?
– А разве вы не знаете, доктор, что люди особенно скоро утешаются в несчастиях, для которых нет искупления? – спросил Сальватор.
– Знаю. Один поэт сказал:
Ничто не вечно в мире,
И даже горю есть свои пределы!
– Это было мнение поэта. А что думает доктор?
– Доктор думает, почтеннейший мосье Сальватор, что натурам возвышенным не следует презирать чужое горе, как это делают пошляки. Горе есть один из элементов природы, одно из средств усовершенствования в руках Божьих. Сколько людей, поэтов и артистов, осталось бы в безвестности, если бы их не посетило великое горе или поразительное уродство, Байрон имел несчастье родиться хромым, и Байрон обязан, если не своим гением, так как гений всегда происходит с неба, – то его проявлением своей хромоте. Кармелита же будет, подобно Байрону, если не великим поэтом, то великой артисткой, – Молибран или Пастой, а может быть, чем-нибудь даже еще бо́льшим, потому что ей пришлось страдать. Была бы она счастлива с Коломбо? Вот вопрос, на который никто не может дать ответа. Но то, что без него она может быть знаменита, – на это могу смело и утвердительно ответить даже я.
– Да, но покуда?
– А покуда возле нее есть врач гораздо искуснее меня.
– Искуснее вас? Позвольте мне в этом усомниться, доктор. Кто этот врач?
– Молоденькая девушка, которая, к счастью, не знает ни одного слова в медицине, но зато прекрасно говорит все слова самоотвержения, преданности и ласки, которыми скорее всего исцеляют страдающие сердца. Это одна из ее сверстниц по институту Сен-Дени, и зовут ее Фражола.
Сальватор улыбнулся и покраснел, когда назвали имя любимой им девушки.
Но особа, которую держал под руку Людовик, как истинная женщина, не могла выдержать, чтобы он хвалил другую женщину. Она надулась и так крепко ущипнула его, что он невольно вскрикнул.
– Ой, Господи! Да что с тобою, Шант-Лиля? – вскрикнул он.
При этом имени Сальватор, который до сих пор не обращал на спутницу доктора внимания, частью из скромности, частью из небрежности, вдруг повернулся к ней и посмотрел на нее добродушно и ласково.
– Ах, так это вы мадемуазель Шант-Лиля? – сказал он.
– Точно так, – ответила девушка, просияв от гордости, что ее имя известно интересному комиссионеру. – А разве вы меня знаете?
– Я знаю, если не вас лично, то ваше имя и присвоенные вам титулы.