Могикане Парижа — страница 50 из 163

Не имея возможности выйти за него замуж на этом свете, я обручаюсь с ним сегодня вечером, чтобы выйти на том.

Мы умрем вместе, сестры мои, и, если завтра вы при едете рано, прежде, чем смерть покроет синевою наши щеки, вы увидите двух красивейших обрученных, которых только носила когда-нибудь земля.

Но не проливайте ни одной слезы над их головами, не нарушайте их сна вашими стенаниями, потому что никогда, никогда души обрученных не поднимались более сияющими, более чистыми к небу.

Прощайте, мои сестры!

Я сожалею только о том, что не могу поцеловать вас всех трех прежде, чем умру. Но горечь этого сожаления услаждается мыслью, что, может быть, я не могла бы устоять перед вашими слезами и что ваша привязанность, нежная и преданная, возбудила бы во мне желание жить, тогда как я испытываю невыразимое блаженство, умирая.

Слезы навертываются мне на глаза при мысли, что я должна покинуть любимого мною; но улыбка мелькает на губах при мысли, что я последую за ним.

Будьте счастливы!

Вы заслуживаете счастья, которое обещало вам ваше детство. Я не знаю, за что вы так горячо любили меня: я не была достойна быть между вами.

Помните ли вы, как однажды наша начальница на звала вас тремя грациями, на что аббат заметил: „Следовало бы лучше сказать, три добродетели“.

И это была правда: Регина была Вера, Лидия – Надежда, Фражола – Милосердие.

Прощай, моя Вера! Прощай, моя Надежда! Прощай, мое Милосердие! Прощайте, мои сестры. Да сблизит вас еще более мое отсутствие; любите друг друга еще больше, если это возможно: только одна любовь и хороша на этом свете. Старайтесь жить любовью, которая заставляет меня умирать; я не могла бы пожелать вам более неизъяснимого блаженства. Я завещаю вам мое единственное со кровище – мой белый розан – если, впрочем, он не умрет вместе с нами. Вы будете ухаживать за ним, вы сохраните его цветы, и 15 мая, в день моего рождения, вы придете все вместе и положите его лепестки на мою могилу.

Так оборвала я в одну весеннюю ночь лепестки всех земных радостей.

Вы найдете возле меня это письмо; наверху будет лежать симфония, которую я сочинила. Я думаю, что я могла бы сделаться великой артисткой.

Эта пьеса посвящена вам всем троим, потому что я думала о вас, когда писала ее. Она называется „Соловьиный выводок“.

Однажды летом я видела, как с дерева упало гнездо соловья, которого убила гроза, – для птиц так же существуют грозы, как и для людей – это сюжет моей симфонии, которую вы разучите и будете играть в память обо мне.

Бедные маленькие птички! Они подобны мечтам, которым я завидовала всю жизнь и которые умерли, едва распустившись.

Прощайте в последний раз, потому что, вопреки своей воле, я чувствую, что глаза мои мокры от слез, а если эти слезы упадут на мое письмо, они смоют слова счастья, которые я написала.

Прощайте, мои сестры! Кармелита».

Окончив это письмо, она написала три другие, в которых просто назначала свидание своим подругам завтра в семь часов утра.

Потом она позвала садовницу.

– Вынимают ли еще сегодня почту? – спросила она.

– Да, мадемуазель, – отвечала Нанетта, – поторопитесь немного, и ваши письма пойдут сегодня в четыре часа.

– В котором часу будут они розданы в Париже?

– В девять часов вечера, мадемуазель.

– Это все, что мне нужно… Возьмите эти три письма и бросьте их в почтовый ящик.

– Хорошо, мадемуазель… Больше мадемуазель ничего мне не прикажет?

– Нет. Почему вы это спрашиваете?

– Потому, что сегодня немецкая Масленица.

– Праздник?

– Да, мадемуазель, и мы предполагали ехать в Париж, где мы должны сойтись на большом маскараде прачек из Ванвра, и, если я не нужна, мадемуазель…

– Нет, вы можете отправляться в Париж. А в котором часу вы вернетесь?

– В одиннадцать, а может быть, и позднее. Очень возможно, что будут танцевать.

Кармелита снова улыбнулась.

– Веселитесь хорошенько, – сказала она, – и возвращайтесь, когда хотите: вы нам не нужны.

Итак, Коломбо и она останутся совершенно одни в доме, и мысль об этом уединении заставляла улыбаться девушку.

Садовница ушла, а около четырех часов молодые люди, чувствуя себя свободными, думали только о приготовлении к смерти…

Когда они пришли в комнату Кармелиты, девушка открыла окно и взяла за руку Коломбо.

– Я стояла на этом месте, – сказала она ему, – в день отъезда Камилла, и только в тот день я поняла всю величину моей ненависти к нему и силу любви, которую я питала к вам. С этого дня, Коломбо, я покончила с жизнью и примирилась со смертью… Но с этой же минуты – простите мне, Коломбо! – с этой же минуты мне пришло в голову эгоистическое желание умереть вместе с вами.

Коломбо прижал девушку к своему сердцу.

– Благодарю, – сказал он.

Потом они унесли розан, который должен был быть спутником их агонии.

Но на пороге Кармелита остановилась.

– Здесь, – сказала она, – на этом месте я в первый раз узнала о вашей любви. О! Как удержалась я, что не бросилась в ваши объятия, когда вы пробыли тут полчаса в одну счастливую ночь?

Затем, показав ему на окно в коридоре, она сказала:

– Из этого окна я наблюдала за светом вашей лампы и оставалась тут до тех пор, пока лампа не гасла.

Они сошли с лестницы. Кармелита – улыбаясь, молодой человек – вздыхая…

VIII. Очень нужное письмо

Часы пробили час ночи.

Это был именно тот час, если помнят читатели, в который трое молодых людей, встреченных нами в начале этой истории, и их таинственный спаситель садились ужинать.

Оставим пока Жюстена, подъехавшего верхом в Версаль, оставим Сальватора, Жана Робера и г-на Жакаля, ехавших в карете в Нижний Медон, и вернемся к Людовику и Петрюсу, которые спали за столом в трактире.

Первым проснулся Людовик. Его разбудил шум, который производило веселое общество, желая попасть на четвертый этаж, где находились молодые люди.

Мальчик, повинуясь приказаниям Сальвадора, не хотел даже позволить, чтобы кто-нибудь вошел в комнату, где спали Людовик и Петрюс.

Шум, который производило настаивавшее общество, и разбудил молодого человека.

Он открыл глаза и прислушался.

На этот раз осаждающие нападали с таким веселым смехом, и этот смех, казалось, выходит из таких молодых и свежих ртов, что Людовик рассудил, что, может быть, доставит себе и другу удовольствие, если разрешит овладеть комнатой таким противникам.

И он пошел сам отворять дверь.

В ту же минуту группа разряженных в костюмы пьеро, дьяволов, торговок рыбой наводнила комнату с таким шумом, с такими взрывами хохота, что Петрюс вскочил с криком: «Пожар!»

Петрюс уже раньше бредил пожарами.

В это время Людовик почувствовал, как две хорошенькие руки обвились вокруг его шеи, а ротик с жемчужными зубками, каждое дыхание которого раздувало кружева бархатной полумаски, закрывавшей верхнюю часть лица, говорил ему своими розовыми губками:

– Так это ты, студент моего сердца, дозволяешь удерживать за собою целое помещение?

– Прежде всего, если бы ты, маска, потрудилась оглянуться, то увидала бы, что я не один.

– Э, да вот и сам Рафаэль! Хочешь, чтоб я позировала перед тобой, чтоб ты сделал ногу женщины на пожаре, о котором ты сейчас орал?

И молодая девушка, одетая в костюм простолюдинки, приподняв шаровары, показала под тонким шелковым чулком такую ногу, какую ищут художники и находят кардиналы.

– О! Я знаю эту ногу, княгиня! – сказал Петрюс.

– Шант-Лиля! – вскричал в то же время Людовик.

– Так как меня узнали, то я снимаю маску, – сказала красивая прачка. – Да и пить неловко, когда лицо закрыто… Дайте мне пить! Я умираю от жажды!

И все общество, состоявшее из пяти или шести прачек из Ванвра и трех садовниц из Медона, в сопровождении их возлюбленных, повторило хором:

– Пить! Пить!

– Молчите! – закричал Людовик, – комната принадлежит мне, следовательно, я должен и угощать. Мальчик, шесть бутылок шампанского для меня!

– И шесть для меня, мальчик! – прибавил Петрюс.

– В добрый час! – сказала княгиня. – А в благодарность за это мы подставим вам наши щеки для поцелуев.

– Чет или нечет? – сказал Петрюс, вынимая из кармана пригоршню монет.

– Что вы хотите сделать, синьор Рафаэль? – спросила Шант-Лиля.

– Я ставлю щеку Людовика против моей.

– Чет за чет! – отвечал Людовик, говоря тем же языком, каким говорил его друг.

– А мы всегда пускаем ракеты, – заметила княгиня, возвращаясь к своим обычным выражениям. – Пиф-паф! Нам недостает только Камилла: он пустил бы букет.

В эту минуту гарсон вернулся с двенадцатью бутылками шампанского.

– Букет – вот он! – сказал гарсон, заставляя выскочить пробки из двух бутылок, у которых он подрезал проволоку на лестнице.

– Выиграл! – вскричал Людовик, целуя Шант-Лиля в обе щеки. – Я тебя похищаю, сабинянка.

И, взяв на руки княгиню Ванвр, как будто это был ребенок, он отнес ее к столу и, усевшись сам, посадил ее к себе на колени.

В течение часа двенадцать бутылок были выпиты; затем – двенадцать других, которое общество, чтоб не оставаться в долгу, велело подать в свою очередь.

– Теперь, – сказала Шант-Лиля, – речь идет о воз вращении в Ванвр. Вот Нанетта обещала своей барышне вернуться в одиннадцать часов и должна передать ей письмо. Теперь три часа утра, а письмо-то нужное.

– Четыре часа, принцесса, – заметил Петрюс.

– А хозяйка встает в пять! – вскричала Шант-Лиля. – В дорогу, общество!

– Княгиня, – остановил ее Людовик, – когда состоится ваше первое путешествие в Париж?

– О! – ответила Шант-Лиля. – Как будто вы беспокоитесь об этом?

– Конечно, я беспокоюсь, особенно, когда у меня нет более белья.

– Ба, вот мелочность! Хорошо, вы его получите, когда приедете за ним сами.

– Шант-Лиля, без глупостей! Эта неделя была трудная для белых рубашек, а я не могу ходить к моим больным в рубашках с кружевами.