– Я сделаю все, что в моих силах, мадемуазель, – отвечал Петрюс, усаживаясь за мольберт, – и постараюсь избавить вас от моего присутствия в один сеанс.
– Избавить меня от вашего присутствия! – вскричала Регина. – Эти слова не удивили бы меня, если бы вы сказали их моей тетушке, маркизе де ла Турнелль, но сказать мне!.. Они несправедливы!.. Я хотела бы сказать, – добавила она со вздохом, – я хотела бы сказать: они жестоки.
– Простите меня, мадемуазель! – мог только выговорить Петрюс.
Он чувствовал, что не в силах более сдержать ни жеста, ни слова, и рукой схватился за грудь.
– Мне больно! – вырвалось у него помимо воли.
– Вы страдаете? – с какой-то странной улыбкой спросила Регина, как будто хотела сказать: «В этом нет для меня ничего удивительного, я тоже страдаю».
– Мосье Петрюс! – закричала вдруг Пчелка, – я скажу вам одну вещь, которая – уж я знаю – вам очень понравится.
– Скажите, мадемуазель, – попросил Петрюс, хватаясь на лету за то случайное развлечение, которое доставил ему этот лепет ребенка.
– Ну, так вот что: вчера, когда Регина уезжала утром, приходил папа с графом Раппом, взглянул на портрет сестры и остался им очень и очень доволен.
– Я очень благодарен маршалу за его снисходительность.
– Вы должны благодарить скорее графа Раппа, а не папу, – заметила Пчелка, – потому что граф Рапп, который никогда и ничем не бывает доволен, вдруг стал хвалить портрет вашей работы.
Петрюс молчал, вынув из кармана платок, он отер им свой лоб. При этом противном для него имени, произнесенном при нем уже два раза, вся буря гнева, накопившаяся в нем за эти двое суток и утихшая было на одно мгновение, снова поднялась и забушевала.
Регина заметила охватившее его волнение и инстинктивно поняла, что оно было вызвано словами ребенка.
– Пчелка, – сказала она, – я хочу пить, сделай мне одолжение, принеси стакан воды.
Спеша исполнить желание сестры, девочка одним прыжком выскочила из павильона.
Но молчание было бы еще более тягостно и неудобно в том состоянии духа, в каком находились они оба, и, понимая это, Регина поспешила заговорить первая, сама не отдавая себе отчета, что она говорит.
– Что же вы поделывали вчера, в этот печальный день?
– Прежде всего я виделся с Рождественской Розой.
– С маленькой Розой? – живо переспросила Регина. – Вы ходили взглянуть на этого бедного, больного ребенка?
– Да, – ответил Петрюс.
– А потом?..
– Потом я сделал одну акварель.
– С нее?
– Нет, так… фантазия.
– Но на какой сюжет?
– О, сюжет очень трогательный! – скорее пробормотал, чем сказал Петрюс. – Одна молодая девушка покушалась на самоубийство вместе со своим возлюбленным.
– Что вы сказали? – перебила Регина.
– Но, что всего печальнее, – это ей не удалось, – продолжал Петрюс, – а он умер…
– Боже мой!..
– Я выбрал тот момент, когда, распростертая на своем предсмертном ложе, она открывает глаза… Три подруги ее стоят вокруг ее постели на коленях, в глубине монах-доминиканец молится, устремив глаза к небу.
Регина бросила на художника взгляд, выражавший тревогу и смущение.
– Где же эта акварель? – спросила она.
– Вот она.
И он подал Регине довольно объемистый сверток. Регина развернула сверток, и у нее невольно вырвался крик изумления.
Не зная в лицо ни Фражолы, ни Кармелиты, молодой художник нарисовал голову первой из них, закрытой руками, а голову второй – в тени занавесок кровати, но головы Регины, госпожи де Маран и монаха-доминиканца, знакомых художнику, удивляли разительным сходством. Кроме того, мельчайшие подробности обстановки комнаты Кармелиты, довольно точно указанные ему Жаном Робером, делали из этого рисунка что-то невыразимо чудесное, что-то магическое, сверхъестественное в глазах Регины.
Она взглянула опять на художника. Петрюс усердно работал или делал вид, что усердно работает.
– Вот тебе вода, сестра, – заговорила маленькая Пчелка, входя в павильон на цыпочках, чтобы не расплескать ни капли из стакана, который держала в руках.
– Потом, – снова заговорил художник, – кроме этого визита к маленькой Розе, кроме этой акварели, сделанной по моей фантазии, я узнал еще неожиданную новость, с чем искренне и поздравляю вас, мадемуазель: я говорю о вашем браке с графом Раппом.
В безмолвной тишине, последовавшей за этими последними его словами, Петрюс мог слышать, как нервно застучали зубы девушки о край стакана, который она поднесла было к губам и который тут же отдала назад Пчелке каким-то почти судорожным движением, пролив на платье половину воды, бывшей в стакане.
Но, сделав над собой неимоверное усилие, она ответила ему:
– Это правда.
И только. Более – ни слова!
Но вместо слов она привлекла к себе ребенка с таким видом, как будто чувствовала себя настолько слабой, что искала опоры даже в беспомощном детстве, то есть в воплощенной слабости, и прижала свою голову к белокурой головке девочки.
С этой минуты в павильоне воцарилась такая тишина, что можно было расслышать, как распускались почки на цветущих розах.
Да и что бы могли они сказать друг другу?
Самые нежные звуки, самые гармоничные слова не в силах были бы передать и сотой доли тех сладостных, пленительных ощущений, какими сопровождался тихий разговор их взаимно чувствующих сердец.
Это молчание было, действительно, невыразимо успокоительно для молодых людей; оно давало им минуты безграничного счастья, радость тем более сильную, блаженство тем более очаровательнее, что оба предчувствовали на дне этих восторгов и блаженства глубокое и неизбежное страдание.
Как признавался Петрюс своему дяде, они любили друг друга любовью, для выражения которой недоставало слов на языке человеческом. И потому вместо песен, в которых изливают свою любовь птицы, их страсть, как у цветов, испарялась в благоухании, и они жадно упивались этими роскошными и сладостными испарениями.
К несчастью, в тот самый момент, когда сердца их, уже соединенные во взаимном ощущении дивного рая, парили на верху беспредельного счастья, дверь павильона с шумом растворилась, и на пороге появилась маркиза де ла Турнелль.
Появление ее самым безжалостным образом сбросило на землю влюбленных-мечтателей.
Петрюс привстал при входе маркизы, но совершенно напрасно: маркиза не заметила его или сделала вид, что не заметила, впрочем, быть может, внимание ее было отвлечено маленькой Пчелкой, которая подбежала к ней, чтобы подставить свой лобик для поцелуя.
– Здравствуй, милая малютка, здравствуй! – заговорила она, целуя ее и направляясь к Регине.
Регина протянула ей руку, приподнявшись на стуле.
– Здравствуйте, дорогая племянница! – продолжала маркиза, переходя от одной сестры к другой. – Я только что из столовой. Мне сказали, что вы сегодня едва заглянули туда. А мне хотелось непременно вас видеть, так как я имею сообщить вам кое-что весьма важное.
– Если бы я знала, тетушка, что вы сделаете нам удовольствие сойти к завтраку, – отвечала девушка, – я, конечно, подождала бы вас, но я думала, что вы захотите и сегодня, как вчера, остаться в уединении и будете завтракать у себя.
– Да я только для вас и сошла сюда, любезная племянница! Я сделала это только ради вас и по весьма важным причинам…
– О, боже! Вы почти пугаете меня, тетушка! – про-говорила Регина, стараясь улыбнуться. – Что же такое случилось?
– А случилось то, что монсеньер Колетти уведомляет меня письмом, что вчера, в страстную среду, вас не видели в церкви.
– Это совершенно верно, тетушка, – так как в это время я была у постели одной из моих подруг.
– Сегодня монсеньер говорит свою проповедь о наступлении страстей Господних, и надеюсь, что вы будете присутствовать при этом.
– Я просила бы вас, тетушка, передать мое извинение монсеньеру, я не намерена выходить сегодня. У меня было вчера такое страшное горе, я была так сильно потрясена, что до сих пор еще не могу оправиться. Мне необходимо спокойствие, и я никуда не пойду сегодня.
– А! – ядовито протянула старая маркиза.
– Да, – продолжала Регина с твердостью в голосе и во взгляде, не допускавшей более никаких возражений, – я намерена даже удалиться к себе сейчас же после сеанса, так как вы видите, тетушка, что я собираюсь позировать, – и, кстати, поэтому позвольте вам заметить, что вы совсем закрыли меня собою: господин Петрюс меня не видит.
– Ах, вот что! – произнесла маркиза.
И, обернувшись к художнику, она добавила:
– Извините меня, господин художник, я не заметила вас. Как поживаете вы все это время – с понедельника?
– Прекрасно, сударыня.
– Тем лучше! Можешь вообразить, любезная племянница, как я была удивлена, встретив господина Петрюса Гербеля у генерала де Куртенэ, у которого я была, чтобы напомнить ему, что третьего дня во вторник – мой день.
– Я не понимаю, тетушка, что же вас могло тут поразить. Мне кажется, нет ничего удивительного видеть племянника у его дяди.
– Вы это знаете?
– Я знала, что мосье Петрюс Гербель де Куртенэ – племянник генерала графа Гербеля де Куртенэ.
– Ну, а я вот этого совсем не знала… И я всегда бываю удивлена, когда узнаю, что какой-нибудь живописец принадлежит к фамилии, предки которой некогда восседали на троне.
– Надеюсь, сударыня, – вмешался Петрюс, – что столь религиозная особа, как вы, по-видимому, ставит святых апостолов выше всех земных императоров и королей?
– Почему вы на это надеетесь?
– Я должен заметить госпоже маркизе де ла Турнелль, что она отвечает вопросом на вопрос, с которым имел честь обратиться к ней виконт Петрюс де Куртенэ.
Как ни была надменна и резка маркиза, она все же почувствовала некоторую неловкость.
– Разумеется, – ответила она, – я ставлю святых апостолов выше всех императоров и королей, потому что они последователи самого Иисуса Христа.
– В таком случае, маркиза, если святой апостол Лука был тоже живописец, то почему же не быть им и одному из потомков государей?