«Другом стал Хулио, вместе ходили, драли шлюх в борделях, читали Ницше, словно гуляющего с нами третьим, как будто "мясом", сбежавшим с нами из тюрьмы, которая – свобода, торт, то, что не купили ещё, а если человек продаётся, его нарезают на куски – камеры, квартиры в честь праздника, потому день рождения или Новый год – темница, воля – обычный день, когда утро неотличимо от вечера».
«Кортасар больше меня писал, курил меньше, но пил, создавал умопомрачения в тексте, а я уплотнял его, сжимал, был электричкой и трамваем в час пик, представлял собою путь, утро и вечер, он, наоборот, провоцировал день и ночь – таким образом, я – весна и осень, он – лето и зима».
«Встретил, возвращаясь домой пьяным с занятий, Викторию, она бросилась мне на шею и заплакала, разрыдалась, подарила мне шоколадку и дальше потекла из глаз «Мерседесами», скатывающимися по ней, попадающими на асфальт и летящими по дорогам, сигналя и махая флагами Аргентины. Я не утешал её, давал выплакаться вволю, гладил ей спину, плечи и целовал ей лицо. Когда печёная картошка утихла и улыбнулась мне трещиной рта, я повёл её в кафе "Насьональ" и угостил жареной рыбой и соком. Мы посидели час и разошлись, решив встречаться порой. Она работала продавщицей цветов, торговала любовью природного мира, переходящего в человеческий, но вянущего быстро. Именно поэтому она любила стихи как искусственные розы и астры, вечные на земле, и мечтала о магазине книг, чтобы стать человеком и богом».
«Первые рассказы напечатали, получил гонорар, собрал друзей за столом, зачитал пару строк, произнёс тост, выпил, как и все, осушил взглядом текущий из люстры свет, оставил всех во тьме, зажёг свечки и в интимной обстановке продолжил празднество, пиршество наших душ, двигающихся на танцполе, сосущихся в туалете, пока мы отдыхаем здесь».
«С Хулио шатались на улице, держали телеграфный столб, чтоб он не упал и не устремил за собой целый мир, его проституток, сутенёров, жён, дочерей, мужей и самые умные стихи Маяковского, долетающие досюда и диктующие очень сильное бытие мужчин. Мы смеялись и пели, гоготали над прохожими, тыкали пальцами в них и хлопали в ладоши, когда падали и валялись на земле. Целые вселенные вращались в наших умах, распевая незатейливые песни матросов. Увлекли даже Лондона, тень его, копию или его самого, увидев вдали и подозвав к себе. Взяли у него сигарет, покурили с ним и похвастались тем, что он известнее нас. На это он улыбнулся, поднял шляпу, показал золотой зуб и прыгнул в фиакр, укатив от нас прочь».
«Дома я сел за стол и начал писать: "Кино – когда ты неподвижен, а оно нет, литература – наоборот. Это спор Гераклита и Парменида. Второй убирает время, убивает его. Он – Георгий Победоносец, пронзающий змея копьём. Что касается фильма, то он умирает или кончает с собой, в честь чего в конце идут титры как некролог, потому что ‘Птицы’ и ‘Зеркало’ – ты мёртв, они – нет, а ‘Улисс’ и ‘Старик и море’ – трупы они, ты живой: чем больше пишется, тем меньше смерти и всеобъятней жизнь". Принял холодный душ, отрезвел, но не полностью, позвонил Вике и сказал, что её люблю».
«После вуза писал кандидатскую в аспирантуре, вёл занятия, обучал студентов тому, как не быть собой, иметь десять тел и кочевать по ним, распределяться, делиться, светить фонарём изнутри, в пальцах, предплечьях, локтях, плечах и так далее, отдыхал на заседаниях кафедры, курил на улице, общался с девчонками, один раз даже разнял дерущихся парней, наехавших на него как на равного себе, на что он показал удостоверение и пригрозил отчислением».
«Признание долго шло, не особо публиковали, видели во мне Непонятного, предлагали писать подлинней, ясней и проще, я ругался с редакторами, спорил, доказывал неизбежность тьмы в тексте, так как при свете не видно звёзд, но на это смеялись надо мной и возвращали перечёркнутой рукопись, запрещённой крестом».
«Когда смотрел телевизор, услышал о смерти Кокто, но не поверил тому, решил, что кругом глобальный обман: никто и ничто не умирает, ещё ни одно живое существо не скончалось, хоронят чучела и муляжи, не людей, что же касается трупов на улице – их специально изготавливают и бросают, опрыскивая духами с запахом разложения и гнили, скрывая тем самым улёт на другие планеты их всех: вот и всё, смерти нет».
«Я женился на Вике, переехал с ней в маленькую квартиру, писал по ночам рассказы и кандидатскую, днём работал всё там же, читал курсы о Достоевском и Рембо, не завидовал никому, хоть у Хулио уже вышла книга, получила похвалу, разошлась большим тиражом, лопнула на корешке у некоего Диего, о чём он рассказал в газете, похвастался этим, отметил это как переполненность мыслями автора издания и произнёс "адьос"».
«Дети наши выбегали из нас по ночам, хватали конфеты из холодильника и исчезали на улицах, растя на них поварами, пекарями, курильщиками опиума, водителями и философами Земли, чтобы она была внутри текста, отсутствуя вне его».
«Устроился в библиотеку через несколько лет, стал считать все книги своими, боролся в этим, не выдержал, проиграл, читал первые рассказы Павезе, уносился с ним прочь, заходил домой, целовал жену, обсуждал политику и любовь как одно, сворачивал лаваш в трубочку, начинённую сыром и перцем, и ел, так как не хотел, пролистывал газету и ложился в носках на диван, желая как-нибудь встретить своего двойника и обменяться книгами "Идиот" и "Игрок", пойдя себе дальше – в края, где их нет».
«Возраст струился во мне, набегал, исчезал, наваливался с годами других людей и вообще на меня, старил, лишал сил, награждал болезнями и подарил как-то мысль, что рыба в первую очередь есть уха и консервы, а потом уже она сама».
«Получил премию за сборник рассказов, дали немного денег, попросили сказать что-нибудь, что я и сделал, молвив: "Писать – это зачёркивать, уничтожать написанное до тебя: писатель тот, кто делает пустотой и отсутствием ‘Бедную Лизу’ и ‘Великого Гэтсби’. Кто больше сотрёт, тот и гений". Я ушёл, добрался домой и разложил себя по годам, месяцам и дням, разделился и стал не человеком, но понедельником, вторником и средой».
«Умер, стал трупом, перестал дышать, двигаться, писать, целовать жену, поступил в гроб, ушёл под землю, через день выбрался на волю при помощи спрятанной сапёрной лопатки, которой разгоняли митинг в Грузии, вернулся к себе, заварил кофе, встал с ним на балконе и начал курить, делая маленькие глотки».
БассейнАлексей Колесников
Дешёвое хуже одновременно и дорогого, и бесплатного. Я покупаю билет в бассейн на одиннадцать ночи потому, что он самый дешёвый; в это время любители спорта давно уже спят. Я выбираю шкафчик, раздеваюсь и ухожу в душевую. Под слишком горячей водой растираюсь мочалкой, вскрикивая от ожогов, потом натягиваю на мокрую задницу плавки, обтираюсь, чтобы не страдать от холода по пути к бассейну. Выхожу к воде. Одиночное плаванье одинокого человека.
Необходимость плавать ближайшие сорок минут меня угнетает; я прислушиваюсь к организму и ощущаю то боль, то усталость. Не хочется всего этого совсем, и как я только выдержу эти сорок минут – целый урок в школе или половина пары в университете – когда это было?
Бассейн совершенно пустой в этот раз. Дежурный спасатель (девочка), изогнувшись, сидит за столом и пялится в телефон. На ней голубые джинсы, увеличивающие в объёме и без того крепкие ляжки, футболка с весёленьким логотипом спортивного комплекса и распущенные, как у ундины, волосы цвета подключённой к электричеству лампочки. Подойдя ближе, я втягиваю живот и здороваюсь. Она, не глядя, кивает в ответ. Занята телефоном, видимо, перепиской с парнем, придурком-спортсменом. Её ресницы измазаны тушью, на впалых щеках румянец – как она меня будет спасать в случае, если моё истрёпанное сердце застопорится? Она же подавится тушью и пойдёт на дно под тяжестью вымокших джинсов.
Я аккуратно нырнул, но всё равно потянул носом хлорированную воду. В горле запекло, воспалилась слизистая в ноздрях. Окаменев от ненависти и холода, я поплыл брасом, выдыхая под воду и глотая воздух на каждый третий мах правой руки.
Я вбираю в себя скукожившуюся мошонку, я сплёвываю под воду вязкую слюну, мешающую дышать как следует.
Вскоре я привыкаю и увеличиваю темп; мышцы на спине горят, наполняются силой плечи и ноги. Я стараюсь работать ногами, чтобы сбросить с них лишний жир. Время застыло, и я стараюсь не думать о минутах; пытаюсь представить, что я в море – пьяный и ласковый. Всё равно никто нигде меня не ждёт.
Так в тот вечер я плавал, не останавливаясь, около двадцати минут, а потом ушёл под воду, чтобы эффектно развернуться, и вдруг оказался в темноте. Что такое? Неужели я посреди Стикса? Лунный свет, проникающий сверху в окошки, позволяет поверить, что я ещё жив.
– Эй! – крикнул я и погрёб к бортику.
Нет никого, тишина, и только часы мерцают. Я выполз на кафель, нашарил шлёпки и стал бродить вдоль бассейна.
– Инструктор?! Девушка! Что за херня?!
Выделившийся пот выталкивает из пор хлорированную воду. Я бегу в душевую – там тоже темно; щёлкаю выключателем – нет электричества. Направившись к шкафчикам, я поскользнулся и упал, как модель на подиуме, – коленку запекло. Дёргаю дверь – закрыто.
– Есть кто?! Что случилось?
Я разогнался, насколько это возможно в шлёпках, и ударил плечом в дверь – куда там! Пару раз крикнув, решил отыскать свой шкафчик, но его было не найти. Ночевать здесь, что ли?
Вернувшись к бассейну, я уселся за стол инструктора и отдышался. Указательный палец прилипает к большому – кровь из коленки. Нашарив пластмассовый свисток с резвой горошиной, я стал свистеть, надеясь, что совпадаю с кодировкой сигнала SOS.
Я сижу в темноте, смотрю на чёрное небо через окошко и посвистываю, прижимая ладонью саднящую коленку. Хоть плачь прямо в воду!
Подаю сигнал, матерюсь, выкашливаю капельки хлорированной воды и опять свищу, как придурок. Если сейчас сюда войдёт эта девка, то я подбегу к ней и одним ударом свалю эту тварь в бассейн, вместе с её макияжем. Пусть поплавает, почувствует, что значит быть оставленной.