Мои часы идут иначе — страница 11 из 37

В это время не существовало гражданского брака, было только церковное венчание. Для венчания Миша нашел маленькую деревеньку, примерно в десяти километрах от Москвы, чтобы быть уверенным, что наша тайная свадьба никем не будет расстроена. Правда, попа, который в соответствии с церковными предписаниями настаивает на письменном разрешении родителей, все равно приходится «подмазать». И наместник Божий дает себя подкупить. Так приключение-мечта начинает беспрепятственный и безумный бег: я надеваю свой самый элегантный наряд — черную бархатную юбку, белую шелковую блузку, черные лакированные туфли и спешно укладываю ночную рубашку и зубную щетку. Затем мы встречаемся с шаферами где-то на окраине Москвы и на двух дрожках едем к месту нашего венчания. Я вся дрожу, но не от радостного возбуждения. Мне страшно. Как-то вдруг мне перестает нравиться это приключение. Я обращаю страстные молитвы к Небу, может, еще что-нибудь случится, еще что-нибудь помешает…

Но ничего не случается.

Миша мужествен и серьезен.

Церковь — маленькая простая часовня — явно не предназначена для того, чтобы поднять мое настроение.

Перед церковью стоят с десяток пожилых крестьян и по обычаю держат в руках зажженные свечи — «как на похоронах», пронзает меня мысль.

Мы проходим в часовню. Обряд венчания свершается торопливо. Хора нет. Все происходит тихо и с какой-то странной поспешностью. И погода соответствующая: неожиданно налетает вихрь. Церковная дверь визжит в петлях. Каждый раз когда ветер хлопает ею о стену, я вздрагиваю от хлесткого удара.

После венчания мы едем прямо на Мишину квартиру.

Едва войдя, сразу ощущаю, что меня ожидает в будущем: от его матери и няньки веет холодом неприязни. Обе безмерно гордятся своим Мишей. Обе не имели и ничего не имеют против его подружек, которых он меняет как перчатки, напротив, они кичатся этим, их Миша — настоящий мужчина! Мать любит его просто до безумия.

А теперь вот прихожу я, избалованная девушка из богатой семьи, его жена, принадлежать которой он должен отныне и навек. Мать Миши возненавидела меня с первого взгляда.

Она приготовила скромный свадебный обед. Но я не могу проглотить ни куска, положение ужасное, я ломаю себе голову, как сообщить своей семье о браке.

Наверное, через тетушку Ольгу Книппер-Чехову. Ведь это из-под ее опеки я улизнула. А она ни о чем не догадывается, не говоря уже о моих родителях.

После еды я прошу Мишу позвонить тете Ольге в театр и сказать, что сегодня вечером я к ней не приду, потому что… да, потому что мы поженились, ну и, разумеется, теперь я буду жить у мужа.

Миша звонит.

Тетя Ольга отвечает так громко, что свекровь, няня и я без всяких усилий тоже слышим ее: тетя Ольга велит передать мне, чтобы я без промедления возвращалась в ее квартиру — без промедления и без Миши! Мишина мать и няня злорадно усмехаются; они уже так и видят себя снова наедине с их ненаглядным Мишей.

Пока Миша и я размышляем, что же нам делать, Станиславский присылает друга, который без всяких поздравлений сурово «мылит Мише шею», называет все произошедшее скверной шуткой и категорически требует, чтобы брак незамедлительно был расторгнут, «чтобы избежать скандала».

Я собираю свои немногочисленные вещички и еду обратно на квартиру к тете Ольге.

Миша меня не удерживает.

Тетя Ольга тоже не решается сразу поставить в известность папу. Она телеграфирует маме лаконично и завуалированно: «Срочно приезжай — по поводу Оли».

Уже на следующий день чуть свет приезжает мама. Узнав правду, она реагирует на удивление хладнокровно и с облегчением:

— Вышла замуж… что ж, слава Богу, это еще не самое страшное…

Однако, когда мы остаемся вдвоем, она яснее излагает мне свою точку зрения:

— Ты самовольно вышла замуж, что же, теперь изволь сама отвечать за последствия. Я дам тебе добрый совет: не сделай второй глупости. Смотри не забеременей, пока вы оба как следует не узнаете друг друга!

И все. Никаких упреков, жалоб, лишь еще одно утешение «на всякий случай»:

— Ты всегда можешь вернуться, если станет невыносимо.

Однако при мысли об отце и моя отважная, дипломатичная и умудренная жизнью мама тоже впадает в некоторый пессимизм:

— Когда он обо всем узнает…

Можно не продолжать. Я знаю, что меня ожидает…

Тем не менее уже следующим вечером мы в спальном вагоне выезжаем в Петербург. Тринадцать бесконечных часов. До отъезда я Мишу не видела и с ним не говорила.

В поезде у мамы довольно времени, чтобы разработать свою стратегию. «Приедем домой, ты сразу ляжешь в постель, — вслух размышляет она, — папа еще будет в министерстве, а когда вечером вернется, решит, что ты больна. Остальное предоставь мне…»

Что мама собирается сказать папе, она умалчивает. А я ее не спрашиваю. Она советует мне снять обручальное кольцо и спрятать паспорт, чтобы папа прежде времени не открыл, кто обвенчал меня и Мишу.

Я два дня лежу в постели и реву как белуга. Папа входит в мою комнату восемнадцать часов спустя. В соответствии с девизом «нападение — лучший вид обороны» я демонстрирую ему лучшие образцы своего актерского таланта. Я впадаю в истерику, как тогда, при проверке баллов Лео. Прежде чем у папы находятся слова, я кричу: «Если ты будешь меня упрекать, выброшусь из окна!»

Возможно, у папы еще не изгладились воспоминания о тогдашней сцене — ведь я действительно выпрыгнула, — а возможно, маленькое чудо совершила мамина дипломатия, в любом случае я побеждаю: папа гладит меня по голове, склоняется и целует в лоб.

Буря миновала. Но вскоре все треволнения сказываются на маме. У нее воспаление сердечной мышцы. Состояние ее внушает опасения. Она лежит полтора месяца.

Я во всем виню себя, почти не отхожу от ее постели и в свои мечтательные, экзальтированные семнадцать лет решаю уйти в монастырь, если мама не перенесет кризиса. «Монастырь» куда как хорошо соответствует моему тогдашнему романтическому состоянию «бури и натиска»!

От Миши между тем никаких известий.

Мама преодолевает болезнь.

Когда она совсем выздоравливает, папа объявляет мне свое решение спокойно и бесповоротно:

— Что же, дитя мое, теперь ты можешь возвращаться к своему мужу — правда, без денег, без приданого и без драгоценностей. Разумеется, можешь забрать свое белье и платья…

Я еду в первом классе, теперь долгое время мне не доведется так ездить.

Миша и его мать забирают меня с вокзала. По дороге «домой» мы почти не разговариваем.

Как только я переступаю порог крошечной, полутемной трехкомнатной квартирки, меня встречает притворно-ласковая улыбка няни.

Я в замешательстве. Миша помогает мне разобрать багаж.

Няня между тем готовит ужин; она суетится, гремит посудой, у нее явно не руки, а крюки. Свекровь кричит на нее, та не смеет и пикнуть. За едой они вновь безмолвно объединяются против меня в холодном неприятии.

Я торопливо ем и поспешно ухожу…

Свекровь никак не может заснуть — брюзжит, ворочается в постели и зовет няню. Маша, так зовут это несчастное создание, должна, как обычно, почесать ей перед сном пятки.

Маша чешет.

В это время «мама», всхрапывая и без сновидений, проваливается в объятия Морфея.

Мне становится дурно. Миша улыбается. Не следует воспринимать все так серьезно, считает он, добавляя, что уже давно к этому привык…

Он ведет меня к своей, к нашей — постели.

Я стою, словно окаменев, и пытаюсь понять, что это означает: «наша постель».

В какое-то мгновение я вновь чувствую его поцелуй, какой он подарил мне после того спектакля в школе-студии.

Но на губах остается пресный привкус.

В квартире дурно пахнет. И поблизости все так же храпит Мишина мать.

Я тоскую по свежему воздуху моей девичьей комнаты в Царском Селе.

Я говорю Мише, что сильно устала. Я не лгу.

Это действительно так…

У Станиславского

Что меня поддерживает в последующие годы, так это учеба в Московском Художественном театре Станиславского.

Константин Сергеевич Станиславский — крупный мужчина, у него белые как снег волосы, кустистые черные брови и завораживающий взгляд. Его появление, как нечто само собой разумеющееся, тотчас вызывает у всех уважение и почитание, прежде всего, конечно же, у молоденьких актрис. Его критика объективна, порой едка, однако педагогический талант потрясающ. Споры о своем методе, о разных интерпретациях пьес он не только поддерживает, но и поощряет. Порой они длятся до самой генеральной репетиции. В остальном он требует четкой дисциплины и безусловного вживания в ткань произведения: каждый актер, независимо от того, играет он главную или второстепенную роль, за час до начала спектакля обязан быть в гримерной, чтобы спокойно подготовиться и сконцентрироваться. Если он приходит на репетицию или спектакль поздно, то на первый раз получает предупреждение, во второй раз платит пять, в третий десять рублей штрафа. Если же гулена неисправим, то может рассчитывать на увольнение без предупреждения за «неуважение к труппе». Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас доводил дело до этого.

Перед каждым студийцем ставятся многочисленные и разнообразные задачи. Так, к примеру, мы по очереди дежурим за кулисами на вечерних спектаклях, помогая помощнику режиссера, следя за реквизитом и в целом наблюдая за тем, чтобы за сценой все шло без сучка без задоринки. В качестве помощников нас привлекали и к работам сценографа, который предлагал свои эскизы в виде миниатюрных моделей сначала соответствующему режиссеру, а затем Станиславскому. В студии нам, естественно, давали разнообразные уроки и по самой специальности — от пантомимы через ритмическую гимнастику и постановку дыхания до уроков музыки и лекций по истории театра и костюма.

Если пьеса в студии разучена настолько основательно, что она уже на подходе, то начинаются еще более многочисленные живые прогоны, которые заканчиваются только тогда, когда руководитель студии Евгений Вахтангов или первый режиссер Михаил Чехов посчитают возможным показать пьесу лично Станиславскому. Само собой разумеется, что при такой напряженной работе постоянно возникают моменты горького разочарования и взрывы отчаяния; ведь иной раз мы репетируем по 150–200 раз!