Мои — страница 37 из 38

Смерть на странице, бумажная кончина — пропуск в литвечность. Все эти приглашенные на казнь иваны ильичи, офелии, месье бовари, мисюси, цинцинаты спасутся, в отличие от автора и его читателей.

Не подлежат тлению по своей природе сами записанные слова, а не только надетые на них маски.

«И в конце портретной галереи ждет маска смерти». Сама смерть в литературе — только маска смерти.

Притча разрушает себя, потому что путник, мытарь, блудница, смоковница вдруг начинают осознавать себя тем, кто они есть — словами. Словесная материя выходит на уровень самоосознания, рождается verba sapiens.

Разрушить маскарад — снять маску. У Рагозина слова снимают с себя маски. Маску героя. Маску описания природы. Маску диалога. Маску рассказываемой истории. Слова перестают притворяться персонажами, пейзажами, диалогами, повествуемой историей, потому что живые, они сами по себе являются героями, природой, речью, историей. Так в опере отпадают за ненадобностью затейливые декорации, хитроумные сюжеты — и остается голос. Освобожденный от оков фабулы голос и есть само искусство.

Фальшивое литературное пространство распадается, происходит саморазрушение нарративной лжи, упраздняется все надуманное, искусственное, идут поиски настоящего и текст разлагается на первосущное, неразложимое.

«Открылась дверь-тварь». Тварный мир, где живые твари — слова, фразы, детали. Подлинность детали делает ее на мгновение истиной, правдой, мимолетной реальностью. Реальны не придуманные фигуры, а сами слова. Настоящие персонажи прозы Рагозина — мимолетности, из которых и состоит плоть непреходящего. Мимолетности — и есть те неразложимые первосущные элементы рагозинской прозы, главные герои, бессмертные живые существа, которые живут именно там, куда ушел от игрушечного палача набоковский Цинцинат.

Тайна не в том, как погибла Ляля, героиня «Тройного прыжка», «по заключению компетентной комиссии, под воздействием гравитации не справившись с туловищем», а в рождении тварей-слов.

***

«Есть на поле боя подвижные островки тишины, циник скажет — проруби. Их невозможно предвидеть, их не опознать со стороны. Попадаешь в них внезапно и безрассудно. Кругом немой вихрь разящих всадников и распоротых пехотинцев, беззвучно моросят стрелы, дрожит тетива, кони встают на дыбы, разевая пасть, — ты не слышишь ничего, кроме тонкого мелодичного перезвона. Это длится не дольше минуты».

«Извини, — сказал он, улыбаясь, — я вспомнил, как мы с тобой искали в парке сокровища и нашли в овраге, под прелой листвой, одноногий манекен, у которого из всех дыр текла вода».

«Чуть поодаль группа юных гимнасток в розовых трико изогнулась в сострадании, как веточки коралла».

«Кувшин с фруктовой водой, ходя по кругу, возвращал себе прозрачность и пустоту, как стихотворение, произнесенное много раз подряд».

«Раструб вьюнка проглотил пчелу, но, поперхнувшись, выплюнул».

«Часовые встречают зарю криком "стой, кто идет!"»

«Из дыры мохнатого тапочка лезет, как подосиновик, большой палец с накрашенным ногтем».

«Рассказывают, что порой буря выбрасывает на берег целые миниатюрные города с зубчатыми стенами, домами, ажурными башнями, узкими мощеными улицами, людьми, перебегающими от двери к двери, с повозками, груженными мукой и пряностями. Но такие города недолговечны, они исчезают, расползаются, простояв на солнце не больше четверти часа».

«Тропинин сел за пишущую машинку, но зависнувшее, недоведенное слово так и осталось в тот день висеть, беспомощно шевеля лапками бледно пропечатанных букв».

«Я тоже любила, как все девочки, лепить из глины фигурки людей. Я не пыталась придать им сходство с живыми людьми, с детьми, которых я встречала на улице, со взрослыми, приходившими к нам в дом, но с неимоверным для ребенка упорством я добивалась того, чтобы каждая фигурка отличалась от всех других. Когда мне казалось, что фигурка вылеплена, я клала ее в коробочку и зарывала у нас в саду. Но не подумай, что таким образом я их хоронила. Мне казалось, что в земле, под землей им приятнее. Они там жили, питались корешками, червяками, ходили друг к другу в гости, думали обо мне…»

Если Бог творит мир в каждый миг настоящего, то задача писателя — уловить этот миг сотворения мира, этот трепет. Как написал когда-то Леонид Липавский: «Никто никогда не жил ни для себя, ни для других, а все жили для трепета». Этот трепет слов останется, когда пройдет заоконье.

«Как известно, на поле боя не умирают, а приобщаются к бессмертию, получив повестку на пир богов».

***

Ну вот, предупрежденный читатель, пора и в путь, в мир рагозинских мимолетностей!

А на посошок — прямая речь. Это слова писателя при вручении ему премии за первую повесть:

«Уже после того, как "Поле боя" было написано, я напал на фразу, которая могла бы стать эпиграфом: "On parle beaucoup de batailles dans le monde sans savoir ce que c′est. J.de Meistre". — «В свете много говорят о битвах, не зная, что это такое». Между «говорить» и «писать» есть разница, но и светское словопрение, и уединенное словотворчество в равной степени имеют своим предметом незнание. Писать можно только о том, чего не знаешь. Это всегда риск свалять дурака, потерпеть поражение и, в конечном итоге, как худшее наказание, выйти из игры. В моем, частном понимании, литература — это поле боя, где «поле» — край, по которому рассеянная рука сосредоточенного воображения выводит порой зловещие виньетки, порой шутливые гримасы. Литература стоит на стреме в неприличной близости на приличном расстоянии. Реальность, которая не Бог весть что».

Вместо послесловия

МОЛЧАНИЕ НАОТМАШЬ

Всю жизнь я чувствовал под ногами твердую почву, и это была русская культура. Сейчас под ногами пустота.

Мадам де Сталь походя заметила: "Le silence russe est tout à fait extraordinaire: ce silence porte uniquement sur ce qui leur inspire un vif intérêt" («Особенно удивительно молчание русских: умалчивают они именно о том, что их живо интересует»).

Осенью 14-го года я прилетел на книжную ярмарку в Красноярск. Огромный праздник литературы. Выглядело все, как во Франкфурте. Так и должно быть в XXI веке — мировая культура располагается в Сибири, как дома.

В тот год на моих выступлениях в Европе все вопросы и разговоры были о войне. На книжной ярмарке в России говорили о чем угодно, только не о войне. Всех страшно интересовал новый путеводитель по Древнему Риму. Кажется, я был единственный, кто говорил со сцены о наступившей катастрофе.

Это молчание было унизительно. Унизительно для всех: и писателей, и читателей. Это было последней каплей. Я не хотел больше возвращаться в это унижение.

За годы войны молчание стало оглушительным, после 24 февраля — нестерпимым.

Лавина слов не прекращается: книжные ярмарки, «яблочно-книжные фестивали», презентации новых путеводителей по античному Риму, выпуски толстых литературных журналов, делающих вид, что все ОК, курсы «Теории и практики литературного мастерства», work-shop’ы для молодых писателей на актуальные темы: «Как строить сюжет», «Конфликт, герои, стиль». Лавина молчания. Молчание хором. Все это один большой мастер-класс для русской культуры по молчанию.

Громкое говорение не о том — молчание наотмашь.

Молчание во спасение? Русская литература не спасла от ГУЛАГа, но помогала выжить в стране-ГУЛАГе. И вот снова спешит на помощь.

Цитата из фейсбука одного известного автора, выступающего на встречах с читателями в России: «Публика на встречах — благодарная, ласковая, внимательная (от слова "внимать"). И вот еще что: год назад любое слово да даже звук о том, что творится вокруг, вызывало бурную благодарность. Спасибо, спасибо, что говоришь! Последнее время всё наоборот: спасибо, что не говоришь! Все уже всё знают. Поняли. И устали. Чем дальше от того, что и так окружает, тем лучше. Отвлечься и выдохнуть, хоть ненадолго».

Молчание как способ выживания, молчание как воздух для дыхания.

***

Время и исторические обстоятельства меняют вкусовые рецепторы. Когда-то в юности русская классика не давала захлебнуться в совковой лжи. Книги на полках те же, рифмы не распускают объятий, буквы не разбежались, но слова означают что-то совсем другое, имеют другой вкус. Пытаюсь перечитывать любимых поэтов золотого века, а они все нафаршированы патриотической блевотиной.

Мы не можем не нести в себе следы державы, в которой выросли. Мы все, кто родился от Москвы до самых до окраин, родились и выросли в тысячелетней империи, и даже если мы ненавидим ее, мы дышали ее воздухом. И когда мы говорим о русской «имперскости», «колониальности», это звучит даже комплиментарно для этого бесконечного кровавого болота, ведь ставит нас в один ряд с Британской империей. Нужно осознавать, что страна и в XXI веке живет по закону Золотой орды: сверху пирамиды хан, внизу его рабы, без права голоса и собственности. И единственный смысл и идеология этого общественного устройства — сама власть и борьба за власть, а необходимое и достаточное условие существования — насилие.

Этот образ жизни огромной страны нельзя отменить никаким декретом, как нельзя отменить язык.

На протяжении жизни поколений тюремная действительность вырабатывала тюремное поведение. С волками жить — по волчьи выть. Это выражалось в языке, который призван был обслуживать русскую жизнь, поддерживая ее в состоянии постоянной, бесконечной войны и со всем миром, и с самими собой. Когда все живут по законам лагеря, то задача языка — война каждого с каждым. Если сильный обязательно должен побить слабого, задача языка — сделать это словесно. Унизить, оскорбить, отнять пайку, опустить. Язык как форма неуважения к личности. Язык как средство уничтожения человеческого достоинства. Такого вербального оружия, как мат, нет ни в одной другой «империи». На этом языке, выражающем суть русской жизни, говорит тысячу лет и власть, и население. А язык русской литературы — это иностранная нашлепка на теле языка рабской пирамиды, которая появилась в XVIII веке, когда колонисты с Запада принесли с собой нездешние понятия: Liberté, Égalité, Fraternité.