Пожилой служащий «Сохнута», говорящий по-немецки, установил на причале столик и начал записывать нас по очереди.
– Имя? – спросил он меня.
– Томислав Лампель.
Он посмотрел на меня в замешательстве:
– Есть у тебя еврейское имя?
Я вспомнил, что отец рассказывал, что при рождении мне дали еще одно имя, в честь деда.
– Йосеф, – сказал я.
Когда регистрация закончилась, всех собрали в одном месте, и перед нами появился один из служащих. «Все, кому от восемнадцати до двадцати пяти лет, – сказал он, – должны записаться в армию. Все, кто старше двадцати пяти или младше семнадцати лет, отправятся в лагерь для репатриантов в Беэр-Яаков».
– А если мне семнадцать? – спросил кто-то.
– Тот, кому семнадцать, может решить сам, идти ему в армию или нет, – последовал ответ.
Решение, как почти все главные решения в моей жизни, было принято в одно мгновение. Внутренний голос подсказывал мне, что именно так я должен начать новую жизнь, иначе никогда не стану настоящим израильтянином. Я повернулся к маме и Руди и сказал:
– Я иду в армию.
С мамой случилась истерика.
– Для чего я спасала тебя от фашистов?! – кричала она. – Для чего я спасала тебя от коммунистов?! Чтобы теперь ты погиб в чужой стране?!
Я обнял ее изо всех сил, хотя она сопротивлялась.
– Я пошел, – сказал я, – приеду проведать вас, как только смогу.
Через несколько часов они уже были на пути в лагерь репатриантов, а я прощался с Тамар, которая уезжала с родителями в Нагарию. Мы встречались еще несколько месяцев, но потом она влюбилась в другого парня. Сорок лет спустя Яир познакомил меня со своей будущей первой женой – потрясающая блондинка протянула мне руку и представилась:
– Меня зовут Тамар Фридман.
К их общему удивлению, я расхохотался.
– Что тут смешного? – спросил Яир.
– Ничего, – сказал я, – просто я кое-что вспомнил.
Оказывается, когда история повторяется, она повторяется в виде блондинки.
Армейские грузовики привезли нас на базу в Бейт-Лид. Наступило время ужина. Войдя в столовую, я замер как громом пораженный: на стене висел портрет Ленина. И для этого я приехал в Израиль? Для этого бежал от коммунистов из Югославии? Чтобы на израильской военной базе увидеть портрет Ленина на стене?
– Не волнуйся, – успокоил меня кто-то, – это не Ленин. Это президент страны Хаим Вейцман.
Каждый из нас получил алюминиевый котелок, а в нем – первая трапеза в Израиле: вареное яйцо, творог, помидор и еще какие-то незнакомые мне зеленые штуки. Я попробовал одну из них и едва не лишился зуба. Это была моя первая встреча с оливками.
Утром нас вывели на принятие присяги – сборище новых репатриантов, одетых во что придется (в чем сошли с трапа корабля), и разделили по странам исхода. Офицер торжественно зачитал текст, из которого мы ни слова не поняли, затем положил руку на Танах и громко сказал: «Клянусь!» После некоторой заминки мы поняли, что от нас требовалось повторить сказанное. И мы прокричали: «Клянусь!»
На следующий день нас послали на базу в Црифин. Нам выдали форму, обувь, экипировку, вещмешок и странный головной убор со шторкой, прикрывающей затылок, как у солдат французского Иностранного легиона. Внутри был вышит ярлык, который радостно сообщал, что этот головной убор подарен Армии обороны Израиля «Идише Гительмахер» – Союзом еврейских модисток Нью-Йорка.
Мне выдали служебный блокнот под номером 137566, а затем нас, семнадцатилетних, отделили от остальных новобранцев. Много лет спустя я узнал, что Бен-Гурион пообещал делегации испуганных родителей, что семнадцатилетних не пошлют на линию фронта. Нас, двенадцать молодых югославов, снова посадили в грузовик и отвезли в 80-й базовый тренировочный лагерь в Пардес-Хана. Там нас разместили в большом палаточном лагере для новобранцев. Справа от нас была палатка румын, слева – марокканцев, далее палатка немцев, болгарская, испанская, тунисская – невероятная смесь языков, звуков, цветов и обычаев, которые нам были неизвестны и непонятны.
Через пару дней начались драки, воровство, очередь в столовую превратилась в арену боевых столкновений. Командир нашего отряда младший сержант Фишер тоже был недавним репатриантом из Будапешта и, похоже, сам не знал, что с нами делать. Царил хаос. Командир роты отдавал приказы командиру взвода на иврите, командир взвода переводил их на немецкий Фишеру, который переводил их мне на венгерский, чтобы я перевел на сербский для остальных солдат, и в итоге, понятное дело, никто ничего не выполнял.
Я гордился военной формой, но это был не совсем я. Всего лишь три недели назад я учился в одиннадцатом классе, корпел над заданиями по математике – это был один я. А второй сейчас играл солдата в каком-то странном фильме. Мир вокруг меня оставался прежним, но меня стало два. Я впервые в жизни остался один – новобранец воюющей армии, гражданин страны, в которой на ужин едят оливки и разговаривают на языке, который я никогда не смогу понять. Ночами, в темноте, я плакал, пока не засыпал.
Глава 16
Джордже сошел с ума среди ночи. Он был единственным из нас, кто прошел Аушвиц. В тринадцать лет его отправили в лагерь смерти вместе с родителями, а вернулся он один, пятнадцатилетним стариком.
Мы спали рядом в палатке для новобранцев. Однажды ночью Джордже вскочил в кровати и начал кричать по-сербски: «Меня хотят убить! Меня привезли сюда, чтобы убить!»
Он так разошелся, что опрокинул кровать, разбросал свои вещи; он кричал и плакал, пытался бить – то ли нас, то ли самого себя (даже трудно было понять). Фишер, командир отряда, в панике примчался в нашу палатку и спросил меня по-венгерски: «Что тут происходит?»
– У него кошмары, – объяснил я, – он был в концлагере.
– Успокойте его, – сказал Фишер и повернулся к выходу. И тут Джордже набросился на него сзади и врезал по шее.
– Фашист! – кричал он. – Ты фашист! У нас тут фашист!
Фишер убежал и вернулся с врачом. Тот велел нам держать Джордже и вколол ему успокоительное. Когда Джордже затих, врач сказал, что оставит его переночевать в медпункте, а утром увезет в больницу. Джордже попросил, чтобы я пришел охранять его с оружием. Врач согласился. Я сидел возле его койки с тяжелым чешским ружьем в руках, оберегая его от воображаемых врагов. Еще до того, как Джордже стал засыпать под воздействием укола, он успел объяснить мне, что он был одним из немногих детей, выживших в Аушвице, и фашистам известно, что он был свидетелем их зверств, поэтому сейчас они разыскивают его, чтобы убить. «Здесь полно офицеров СС, которые прикидываются израильтянами, – шепнул он мне, – тебе тоже надо быть осторожнее: если они узнают, что ты еврей, то и тебя убьют».
Утром его на «скорой» отвезли в больницу, а вещи забыли на базе.
– Куда его повезли? – спросил я Фишера.
– В Беэр-Яаков, – ответил он.
Я вспомнил, что, когда мы прощались на причале Хайфского порта, моя рыдающая мама повторяла снова и снова: «Запомни, меня везут в Беэр-Яаков. Лагерь репатриантов в Беэр-Яаков».
Я сказал Фишеру, что вещи Джордже остались в палатке, и я должен отвезти их ему.
Фишер удивился.
– Ты всего неделю в Израиле, – сказал он, – как ты найдешь Беэр-Яаков?
Я объяснил ему, что хочу найти мать. Фишер окинул меня взглядом. Мне показалось, что в какой-то момент он разглядел, что за солдатской формой скрывается всего лишь ребенок.
– Ладно, – сказал он, – отвези ему его вещмешок, но учти – тебе придется ехать на попутках.
Даже на венгерском я не знал, что такое «вещмешок» и что такое «попутки», но согласился. До Хадеры меня подбросил наш грузовик. Высадив меня, водитель объяснил, в каком направлении находится Тель-Авив, показал, как нужно останавливать машины, и уехал. Название места было написано у меня на клочке бумаги – на иврите и на венгерском, с нарисованной Фишером картой в придачу: военный госпиталь для душевнобольных, Беэр-Яаков.
Наверное, даже оставшись посреди пустыни Сахара, я не чувствовал бы себя таким потерянным. Однако я всего за несколько часов добрался до госпиталя в Беэр-Яакове – и только благодаря тому, что в то время солдат подвозили почти все водители, и, когда я показывал им записку с адресом, они, понимая, что я не знаю иврит, изо всех сил старались мне помочь (и не только на словах).
Девушка-солдат в приемном покое госпиталя указала мне на барак, где находился рядовой Джордже, и я направился туда с вещмешком на плече. По дороге меня остановил доктор в белом халате.
– Как поживаешь? – мягко спросил он меня.
– Нормально, – ответил я по-немецки, – спасибо.
Врач не отставал:
– Как ты себя чувствуешь?
– Нормально.
– Ты уверен?
Я вдруг понял.
– Герр доктор, их бин нихт феррюкт, – сказал я, – я не сумасшедший.
– Зишер, зишер, – улыбнулся он с пониманием, похлопывая меня по плечу, – конечно нет. Может, все-таки поговорим об этом?
Тут я почувствовал, как меня потихоньку охватывает паника. Ведь ни один сумасшедший не понимает, что он сумасшедший. Может, я и правда сошел с ума? Может, Фишер и меня послал сюда по указанию врача? За последние несколько недель со мной столько всего произошло, что немудрено было свихнуться. Как мне доказать, что я нормальный? Как на самом деле ведут себя нормальные люди?
Выручила меня девушка-солдат из приемного покоя, которая сообразила, что происходит, и объяснила все доктору. Он проводил меня, снова похлопав по спине. Пока я стремительно удалялся, то спиной продолжал чувствовать его подозрительный взгляд.
Я пришел к Джордже, который сидел в бараке еще с тремя пациентами. Он показал кивком на коридор и, когда мы вышли, прошептал мне на ухо: «Эти трое сумасшедшие. Я – единственный нормальный в палате», – и пошел за чаем. Я вернулся, и один из этих троих сказал мне: «Бедняга, он же сумасшедший. Но ты не волнуйся, мы за ним присмотрим».
С тех пор я больше никогда не видел Джордже, не слышал о нем и не знаю, что с ним произошло.