– Давай мне, я передам, – сказала она.
– Прошу прощения, – ответил я, – меня просили передать конверт лично в руки.
Она подняла брови и провела меня внутрь. У господина Мецкина были гости. Человек пятнадцать сидели за маленькими столиками, уставленными всякой снедью. Там были яства, которых я не видел с довоенных времен: копченый лосось, маленькие розетки с черной икрой, творожный крем, корзиночки с выпечкой, голландское масло, разное варенье, швейцарский шоколад, французский бренди.
Господин Мецкин смутился, когда я вошел. Везде жесткая экономия, люди довольствуются пятьюдесятью граммами муки и пятью печеньями в день, вся страна живет аскетично, а эти – жируют! Я не сказал ни слова, молча подождал, пока он подписал документы, и вышел, но запах еды продолжал меня преследовать. Я должен был испытывать возмущение, но почувствовал нечто противоположное: если есть люди, которые так живут, – сказал я себе, – я хочу быть одним из них.
В тот же вечер я сообщил Томи Ягоде, что хочу стать адвокатом. Он рассмеялся. «У тебя даже аттестата зрелости нет», – сказал он. Через пару дней я записался на подготовительные курсы для сдачи экзаменов на аттестат зрелости.
Из всех интеллектуальных вызовов, на которые мне когда-либо пришлось отвечать, этот был самым трудным. Я уже мог разговаривать на ломаном солдатском иврите, но чтение и письмо еще как следует не освоил. Огласовки, расставленные над буквами и под ними, казались мне древними египетскими иероглифами, я не мог понять разницы между некоторыми буквами, которые произносятся практически одинаково. А сейчас я должен, закопавшись в толстенные брошюры и учебники, не понимая, о чем в них идет речь, учить историю, географию, литературу. Совершенно невозможным для понимания казался Танах. Каким образом молодой человек, для которого иврит не был родным языком, может понять фразу: «Дан будет змеем на дороге, аспидом на пути, уязвляющим ногу коня»?
Днем я работал, а по ночам, сгорбившись над учебниками, занимался. Рядом со мной маленький масляный обогреватель, а ноги – в воде, покрывающей пол. Это была печально памятная зима 1952-го, когда страшные наводнения обрушились на всю страну, и особенно – на мою жалкую кладовку. Однажды ночью я заснул над книгами, а проснулся оттого, что одежда на мне горела. Видимо, я съехал со стола на обогреватель, и пламя охватило мою куртку. Я бросился в воду и барахтался, пока огонь не погас. Слегка потрясенный, я сел на велосипед и поехал к маме. Она посмотрела на меня и сказала: «Ты остаешься здесь». Руди Гутман, как всегда, только улыбнулся. Оглядываясь назад, я испытываю к нему огромную благодарность. В их маленькой квартире были одна спальня, чуланчик со стиральной машиной и крошечная кухня. Своего единственного сына он отправил в кибуц, а мне выделил постирочную.
Через несколько месяцев наступило время моего первого экзамена. Это было сочинение. Я открыл экзаменационный билет, и у меня потемнело в глазах. «Напишите сочинение на тему “Израиль как демократия”». Я понимал, что моего иврита недостаточно, чтобы написать такое сочинение (и, честно говоря, любое другое), но мне пришло в голову, что мой единственный шанс – это показать незнакомому экзаменатору, что я не какой-то невежда, а человек образованный. Может, он проявит сострадание. Я написал слабое сочинение, полное ошибок, но напичкал его всеми иностранными выражениями, какие только смог припомнить. Я вспомнил формулировку Авраама Линкольна: «Правительство, созданное народом, из народа и для народа»; процитировал последние слова Гёте: «Больше света»; выражение Дюма: «Ищите женщину»; итальянское «блаженное ничегонеделание» и завершил сентенцией Юлия Цезаря «Жребий брошен» (на латыни, между прочим!).
И я прошел. Не Рубикон, но, по крайней мере, экзамен. Этот незнакомый мне экзаменатор, видимо, внял моим мольбам, читавшимся между строк, и, несмотря на многочисленные ошибки, решил поставить мне проходной балл.
Глава 18
Наши родители – это генеральная репетиция нас самих, а мы – генеральная репетиция наших детей. Впервые я подумал об этом в ту ночь, когда сопровождал мать в тяжелом состоянии в больницу в машине «скорой помощи».
Второй раз эта мысль пришла ко мне, когда я открыл глаза в больнице (после того, как потерял сознание дома), – не зная, что рак уже распространился по всему моему телу, – и увидел Мерав, сидевшую возле моей постели в тревоге и страхе. Сквозь пелену, созданную лекарствами, я спросил себя: понимает ли она, что ее отец – генеральная репетиция ее жизни, того спектакля, который еще предстоит сыграть ей, – комедии, трагедии, драмы и мелодрамы?
Однажды я танцевал с женой на вечеринке, где вино разливали в хрустальные бокалы, а на женских шеях красовался натуральный жемчуг. Оркестр играл английский вальс, и сквозь знакомую, далекую мелодию на серебристом экране воспоминаний детства перед моими глазами появились родители: уверенные в себе и улыбающиеся, они танцуют на террасе отеля на берегу Адриатического моря, а я – маленький мальчик – сижу в плетеном кресле и пью фруктовый сок, глядя на мать – блистательную принцессу и на отца – мужественного рыцаря, парящих над сверкающим паркетом. Это мои родители участвуют в генеральной репетиции того танца, который я потом танцевал с женой – под ту же мелодию английского вальса.
Отец раз в неделю ездил на поезде в Суботицу работать в газете. Я приехал к своей карьере журналиста на 4-м автобусе, который ходил от начала до конца улицы Бен-Иегуды в Иерусалиме. Как однажды я отказался выйти на работу на железной дороге в Югославии, как пошел в армию вместо лагеря для репатриантов, так и это решение – стать журналистом – я принял мгновенно, не представляя себе, что меня ожидает. Было ли это действительно моим решением или предощущением пути, проложенного для меня предыдущими поколениями?
Благодаря этому решению я встретил свою жену, определил свой жизненный путь, стал политиком, с помощью телевидения вошел в каждый израильский дом и разделил страну на тех, кто меня любил, и тех, кто ненавидел. Но когда я садился в автобус на углу улицы Фришмана, то все еще думал, что еду в другом направлении.
Это случилось на втором году подготовки к получению аттестата зрелости. Я сдал уже большую часть экзаменов на аттестат зрелости, и мне оставалось учиться считаные месяцы. Я все еще работал посыльным на велосипеде, когда однажды мать вызвала меня на разговор и торжественно сообщила, что добыла мне работу, о которой можно только мечтать: диспетчером в таксопарке.
Я чуть со стула не свалился. Как? Где?
В соседней квартире, объяснила она, живет господин Френкель, один из владельцев таксомоторной компании «Авив».
Мать встретилась в магазине с его женой и рассказала ей, как тяжело сыну зарабатывать на жизнь посыльным. В тот же вечер госпожа Френкель сказала господину Френкелю, что это сионистская задача первостепенной важности – помочь двадцатиоднолетнему репатрианту, демобилизовавшемуся из армии и с трудом зарабатывающему себе на жизнь. Господин Френкель согласился. «Пусть приходит завтра утром, – сказал он, – я возьму его на работу с испытательным сроком».
В ту ночь я почти не спал. В начале 50-х получить работу в таксопарке – это как сегодня устроиться в перспективный высокотехнологичный стартап. Утром я встал рано, принял душ и сел в автобус. Он ехал медленно, и я рассматривал прохожих через окно. Почему-то они казались мне более мрачными, чем обычно, – как будто были окончательно подавлены жизнью.
Автобус остановился на бульваре Ротшильда, двери с тяжелым вздохом открылись, но я остался сидеть. Конечной остановкой автобуса № 4 была центральная станция. Я знал, что рядом с ней, в одном из маленьких переулочков, находится редакция венгерской газеты «Уйкелет». Кто-то показал мне, как пройти, я поднялся на второй этаж и зашел в одну из комнат. Мужчина в костюме вопросительно поднял глаза.
– Меня зовут Томи Лампель, – сказал я.
– Да?
– Я умею писать.
– Ну и?..
Я пытался сообразить, успею ли я выскочить на улицу, запрыгнуть в автобус в обратном направлении и вовремя приехать на встречу с Френкелем?
– Я ищу работу, – сказал я, – любую!
Дежё Шен, заместитель редактора, пристально посмотрел на меня.
– Ты можешь покрутиться здесь, – сказал он, – платить тебе мы пока не будем – сначала посмотрим, что ты умеешь.
Я не был уверен в том, что понял его правильно, но сделал так, как он сказал, и стал расхаживать по редакции, заглядывая во все комнаты подряд. В те времена газета «Уйкелет» была довольно серьезной – ее ежедневный тираж составлял целых 35 тысяч экземпляров. В одной из комнат сидел тощий фельетонист, которого звали Эфраим Кишон, – он писал и стирал, стирал и писал. Человек, который должен был стать самым моим близким другом на последующие пятьдесят лет, едва поднял голову, когда я представился. В другом кабинете сидели два карикатуриста – Дош и Зеев, один высокий и грустный, другой низкого роста и улыбчивый, они тепло пожали мне руку и пожелали удачи. В следующем кабинете я увидел человека, лицо которого было мне знакомо: артист театра «Абима» Авраам Ронаи, положив ноги на стол и прихлебывая коньяк прямо из бутылки (в 9 утра!), звучным голосом рассказывал о своем последнем спектакле. Несколько лет спустя меня вместе со всеми этими людьми будут называть венгерской мафией, но в тот день они казались мне полубогами.
Особое впечатление на меня произвел ночной редактор – смуглый элегантный человек, который имел обыкновение делать то, чего я больше никогда за все годы своей журналистской деятельности не видел: по средам он вставал в центре комнаты и одновременно диктовал две разные статьи: статью на четверг – одной машинистке, а статью на пятницу – другой. Это был Исраэль (Рудольф) Кастнер, впоследствии герой и жертва печально известного «процесса Кастнера».
В течение четырех дней я ничего не делал, но однажды Кастнер подозвал меня.
– Я так понял, ты хочешь быть журналистом, – сказал он.