– Надеюсь, что ты прав.
4 марта 1957 года трое молодых людей, члены крайне правой подпольной организации, подкараулили Кастнера у подъезда его дома. Когда он вышел из машины, они выстрелили в него несколько раз и скрылись. Кастнера доставили в больницу, где он скончался от ран. Вскоре после убийства эти трое были задержаны и во всем сознались. Через пятьдесят два года один из них, Зеев Экштейн, намекнул в документальном фильме на то, что мы всегда подозревали: в этом деле была замешана израильская секретная служба – если не активным образом, то молчаливым согласием. Кастнер погиб, чтобы спасти руководство страны от позора.
Несмотря на смерть Кастнера, апелляционный суд продолжил свою работу и в январе 1958 года решил изменить приговор и снять с Кастнера все обвинения. Это было небольшим и очень запоздалым утешением. Пострадали все. Даже венгерская община разделилась на сторонников Кастнера и сторонников семьи Сенеш. Я относился к числу первых, но сердце мое было переполнено сочувствием к бедной Катарине Сенеш, которая не понимала, что стала пешкой в игре сильных мира сего.
В 2003 году, во время официального визита в Будапешт, я попросил открыть для меня архив с протоколами суда и казни Ханы Сенеш. «Заключенная двадцати трех лет, – сухо, по-деловому писали ее убийцы, – состояние здоровья хорошее. Была подвергнута пыткам, но отказалась выдать своих товарищей или просить помилования. Из-за неточных выстрелов расстрельного взвода она мучилась довольно долго, прежде чем ее сердце не перестало биться».
Я сидел один в прохладном сумраке архива, читал и плакал.
Глава 23
Лорд Роберт Бутби, который был личным секретарем Черчилля, а затем в течение тридцати четырех лет членом парламента, рассказал мне однажды такую историю:
«В 1931 году я побывал у фюрера в Мюнхене. Когда я вошел в его канцелярию, он вскочил по стойке “смирно”, вскинул правую руку в нацистском салюте и крикнул: “Хайль Гитлер!” Мне ничего другого не оставалось, как тоже встать по стойке “смирно”, вскинуть правую руку и крикнуть: “Хайль Бутби!”»
Через несколько недель после гибели Кастнера до меня дошло, что пришло время мне выкрикивать свое имя.
Апелляционный процесс все еще тянулся, а интерес публики уже начал угасать, и я стал опасаться, что вскоре мне объявят, уже вторично, об окончании моей работы в «Маариве». Я решил, что стоит начать писать по-другому.
За исключением таких ярких звезд, как Карлебах и Кишон, журналистика в Израиле находилась по большей части под влиянием дотошной, скрупулезной немецкой прессы. В основном все придерживались известного правила пяти вопросов – кто, что, когда, где и почему, и чтобы знаки препинания стояли на месте. Это была очень профессиональная и тщательная работа, но скучная и сухая, как старая гренка.
В венгерской журналистике, на которой я был воспитан, существовал целый жанр, который никому в Израиле известен не был, – короткие, яркие и смешные заметки о людях. Не так был важен заголовок, как замаскированная булавка, скрепившая платье дамы из высшего общества, припрятанная бутылка джина у улыбчивого политика и цветастые наклейки авиакомпаний на футляре виолончели знаменитого музыканта.
Впервые в жизни я начал писать в собственном стиле.
У некоторых в «Маариве» это вызвало удивление, но мне было все равно. Если и уволят, я хоть буду знать, что попытался идти своим путем. Но довольно скоро стало понятно, что публике нравится этот новый стиль, и в моем скромном почтовом ящике начали скапливаться письма читателей.
Однажды утром я встретил в коридоре Шницера. Выходя из туалета, он вытирал руки бумажной салфеткой. Я кивнул ему и пошел дальше. Но он окликнул меня.
– Томи, – сказал он.
– Да? – обернулся я.
Видно было, что его занимает какая-то новая идея.
– Эти твои колонки, – сказал он неуверенно, – читателям, похоже, нравятся.
– Так говорят.
– Может, сделаешь такую колонку по пятницам? Бери у людей интервью и пиши про них веселые истории.
– Договорились. Когда начинать?
– На следующей неделе.
– Хорошо.
Я нарочито спокойно пошел дальше, спиной чувствуя, что он продолжает смотреть мне вслед, все еще сомневаясь, правильно ли поступил. Но как только я свернул за угол, то начал прыгать по ступенькам как сумасшедший. Своя колонка! Каждую неделю! Одна из секретарш, поднимавшаяся мне навстречу, остановилась, окинула меня обеспокоенным взглядом, развернулась и осторожно пошла в другую сторону.
Немного успокоившись, я спросил себя, что было бы, если бы Шницер не вышел по нужде тем утром. У меня нет ответа на этот вопрос. Может быть, эта идея все равно пришла бы ему в голову, а возможно, что я на долгие годы остался бы в «Уйкелет» и закончил свою карьеру одним из ее руководителей. Жизнь складывается из очень многих «если», и лучше прыгать по ступенькам, чем разбираться во всем этом.
Моя колонка «Герои недели» стала популярной в одночасье.
Каждую неделю я брал интервью у трех-четырех человек и делал из них короткие эпизоды – по четыреста-пятьсот слов. Иногда мне казалось, что в Израиле нет человека, у которого я хотя бы пару раз не взял интервью. Шницер, лопаясь от гордости, написал: «Ты можешь быть выдающимся ученым, процветающим финансистом, многообещающим художником, молодым популярным поэтом или политическим интриганом – но если тебе еще не позвонили с приглашением на интервью к Лапиду, значит, ты еще не добрался до остановки под названием “Успех”».
Я не ограничивался израильтянами. Было много встреч с иностранцами. Молодое еврейское государство привлекало тогда всеобщее внимание, многие приезжали взглянуть на новое чудо собственными глазами. Они рассказывали миру о нас, а я рассказывал нашим о них.
За пять лет существования моей колонки я брал интервью у Ива Монтана и Симоны Синьоре, Рудольфа Нуриева и Коко Шанель, у Генри Киссинджера и Вилли Брандта, у Игоря Стравинского и Пабло Казальса, у Эллы Фицджеральд и Амалии Родригиш, Стэнли Мэтьюза и Артура Рубинштейна, Джона Гилгуда и Питера Селлерса и многих, многих других. Некоторые из них, как Харри Голден и Дэнни Кей, стали моими друзьями. Больше всего им нравилось то, что я не задавал банальные вопросы, которыми журналисты терзали их повсеместно.
С музыкантами я говорил о политике, с политиками – о моде, а с законодателями моды – о военной истории. Луи Армстронг рассказал мне о днях, проведенных в тюрьме на юге Соединенных Штатов, Марсель Марсо – о своем детстве в глубоко религиозной еврейской семье в Страсбурге, а Елена Рубинштейн – о своей самой дорогой в мире коллекции миниатюрной мебели. Когда она после интервью встала, я понял, откуда взялось ее увлечение: легенда косметического рынка сама была миниатюрной, ростом не более ста пятидесяти сантиметров.
Глава 24
В 1999 году, вскоре после моего избрания в Кнессет, я ощутил, что в моей жизни чего-то не хватает. Вначале мне не удавалось понять, в чем дело, но потом я сообразил: мне хочется продолжать писать. Сорок пять лет я писал каждую неделю, иногда каждый день. Из трех главных муз греческой мифологии моей самой любимой была как раз Мелете – муза практики и повторения. Пианисты музицируют каждый день, художники каждое утро приходят в студию. Писатели должны писать постоянно или хотя бы регулярно. Я стал заниматься полузабытым ежемесячником, который издавала партия «Шинуй». Я писал статьи, редактировал, корректировал, придумывал заголовки и даже давал советы типографии. У меня было все, что мне было нужно. Кроме читателей.
Для одного из номеров я брал интервью у доктора Рут Кальдерон, основавшей курсы «Элуль» и колледж «Альма», основной задачей которых было изучение иудаизма нерелигиозными евреями. Естественно, зашел разговор о религии.
Я попытался поддеть Рут: «Фрейд считает, что религия – это невроз. Что-то вроде болезни».
Она улыбнулась:
– А разве он не то же самое говорит о любви?
В 1958 году любовь всей моей жизни была совсем рядом, но я об этом еще не знал.
А пока я бессовестно наслаждался своим новым статусом. Мне было всего двадцать семь, а со мной уже вовсю любезничали политики, министры обращались ко мне по имени, женщины, которые всего лишь год назад проносились мимо меня, не замечая, вдруг стали посматривать на меня пристально.
Однажды утром на улице я встретил очень красивую девушку – из тех, кого французы называют «петит», миниатюрная. Она застенчиво поздоровалась со мной, и тогда я узнал ее. Это была Шуламит, дочь Давида Гилади, которую я видел в архиве «Маарива» и не осмелился с ней заговорить. Я спросил, как у нее дела, и она рассказала, что отец получил назначение собкором в Париж и она уезжает туда вместе с родителями. Я пожелал ей успеха, и вдруг она сказала: «Может, напишешь мне?» – «С удовольствием», – ответил я.
Пока она жила в Париже, а позднее в Лондоне, мы пару раз обменялись письмами, но у меня было ощущение, что она не воспринимает меня серьезно. Через два года редакция отправила меня делать репортаж о Международном конкурсе на лучшее знание Библии. Там я снова встретил Шуламит, которая была с отцом. За ней как тень следовал Аарон Долев, бывший тогда одним из лучших репортеров газеты. Долев был серьезным конкурентом: он был всем, чем не был я, – родившийся в Тель-Авиве, сдержанный и элегантный, знающий себе цену (несколько завышенную, если спросите меня). Карлебах нашел его в коридорах журнала «Этот мир» и сделал специальным корреспондентом, которому поручалось все, к чему стремился я: начиная с интервью с премьер-министром и кончая командировками за границу. На этот раз я решил не уступать.
И стал пылко ухаживать за Шуламит. А весь «Маарив» с ухмылкой наблюдал за нашим с Аароном соперничеством. Цветочные торговцы Тель-Авива стремительно обогащались. Каждый из нас пускал в ход свои приемы: Долев – подчеркнутую вежливость, я – свою обычную громогласность. Проблема была в том, что невозможно было понять, – ни тогда, ни в последующие пятьдесят лет, – что же Шула на самом деле думает. Она была тихая и сосредоточенная, хрупкая, как венецианское стекло, а мужчины пробудили в ней трогательную застенчивость. Я впервые встретил девушку, которой не доставляло удовольствия находиться в центре внимания.