Мои посмертные воспоминания. История жизни Йосефа «Томи» Лапида — страница 35 из 56

– Уважаемый господин Лапид, – произнес он тем саркастическим тоном, которым обычно говорил с людьми на площадях, – считаете ли вы, что правительство должно бояться телерадиовещания?

Воцарилась тишина. В те годы никто не осмеливался отвечать премьер-министру, тем более когда он был в таком свирепом настроении.

– Господин премьер-министр, – сказал я, – пока правительство боится телевидения больше, чем телевидение боится правительства, в этой стране будет демократия. О другой возможности я даже думать не хочу.

Бегин поморщился, но ничего не сказал. Позднее в тот же день мне позвонил Арье Наор.

– Как ты смеешь так отвечать премьер-министру?! – заорал он на меня. – Мы тебя назначили, мы тебя и снимем!

Я бросил трубку и с того дня отказывался с ним говорить.


Были случаи, когда я оказывался виноватым только потому, что никто не знал правды. Одной из самых нашумевших историй был случай с документальным фильмом Моти Киршенбаума о турецком геноциде армян в период Первой мировой войны. Историки предполагают, что тогда были убиты или погибли от голода около восьмисот тысяч армян, а некоторые (среди них – турецкий писатель, лауреат Нобелевской премии Орхан Памук) считают, что число погибших составило более миллиона.

Буквально за несколько дней до даты показа фильма мне позвонил тогдашний генеральный директор Министерства иностранных дел Давид (Дэйв) Кимхи. Он рассказал мне, что на протяжении нескольких лет Израиль тайно вывозит из Сирии евреев, которым угрожает опасность (в основном это были женщины), – через турецкую границу и при поддержке турецкого правительства.

– Турки сообщили нам, – сказал Кимхи, – что, если фильм будет показан, они закроют границу. А теперь решай сам, как поступить.

Я решил отменить показ фильма, не имея возможности объяснить общественности причину такого поступка. Ханжи ликовали, радуясь моему позору. «Именно Томи Лапид, – писали газеты, – человек, переживший Катастрофу, помогает туркам замалчивать геноцид, пережитый армянами». Были написаны десятки критических статей, и ни одна из них не была в мою пользу. Я даже не пытался реагировать на эти злорадные выпады, поскольку правду рассказать не мог, а врать не хотел.

Но если бы мне пришлось решать снова, я поступил бы так же. При всей болезненности этого решения, жизнь людей была важнее показа фильма – я знаю, что и по сей день среди нас живут женщины, чья судьба могла быть совершенно иной, если бы этот фильм вышел в эфир.

Поворотным моментом в моих взаимоотношениях с журналистами комитета стала резня в лагерях палестинских беженцев Сабра и Шатила. А поворотный момент в отношениях с самим собой случился несколькими месяцами ранее.


Первые дни Ливанской войны я испытывал сильное нервное напряжение, потому что Яир был в составе 500-й бронетанковой дивизии, вошедшей в Ливан, и целую неделю мы ничего о нем не знали. Через неделю он позвонил и слабым голосом произнес: «Я в больнице “Рамбам”». Выяснилось, что он надышался дымом шашки, маскировавшим посадку вертолетов, и у него случился приступ астмы. Его эвакуировали тем же вертолетом, который он помогал сажать.

На следующий день он приехал домой, обнял нас и пошел спать. Через два часа приехал солдат из отдела пропавших без вести, привез вещмешок Яира и принес нам соболезнования в связи с его смертью. Выяснилось, что Яир был в джипе вместе с двумя офицерами. Он вышел пообедать, а офицеры поехали дальше, через двести метров подорвались на мине и погибли. Когда вещмешок Яира нашли в останках джипа, то решили, что он тоже погиб. Если бы он не спал в соседней комнате, у меня случился бы инфаркт.

Мне не хотелось бы драматизировать на пустом месте, и Яиру не хотелось бы этого. В Ливанской войне были гораздо более тяжелые эпизоды и более героические, но со мной что-то тогда случилось. Я не люблю получившее распространение слезливое убеждение, что страна должна защищать «наших детей», облаченных в армейскую форму. Нет, это солдаты должны защищать страну, а не наоборот. Но я был потрясен тем, с каким легкомыслием правительство посылало наших детей на вражескую территорию.

Задача государства – тысячу раз подумать, прежде чем посылать солдат в бой. Как и многие израильтяне, я понял, что мы ведем неправедную войну в неправильном месте. До этого момента я был либералом по мировоззрению, с инстинктами консерватора. Сейчас перевесило мировоззрение. И я решил про себя, что телевидение будет освещать эту войну не как финансируемый правительством канал, но в соответствии с принципами свободной журналистики.


18 сентября 1982 года я поехал в Кнессет отмечать наступление еврейского Нового года. В буфете ко мне подсел Рон Бен Ишай, наш военный корреспондент. Он выглядел изможденным и подавленным, что было на него совсем не похоже. «Прочти это», – сказал он, положив передо мной шесть машинописных страниц.

Я читал медленно, и чем дальше, тем сильнее было мое потрясение. Это было описание последних двух дней, которые Рон провел в палестинских лагерях Сабра и Шатила, когда христианские фалангисты вырезали сотни палестинцев, в том числе стариков, женщин и детей, а части Армии обороны Израиля стояли в стороне и ничего не предприняли.

– Ты уверен в этом? – спросил я его.

– Томи, я был там!

Рон был журналистом высшего класса, и я знал, что на его слово можно положиться.

– Ариэль Шарон знает об этом?

– Я звонил ему, он ничего не сказал.

Я понимал, что кто-то должен рассказать Бегину.

– Ну а что с показом? – спросил Рон.

– Мы дадим это в эфир.


Из Кнессета я поехал прямо в студию и собрал всех сотрудников отдела новостей.

– Коллеги, – сказал я им, – произошло нечто страшное.

Большинство из них услышали о резне впервые, другим уже были известны отдельные факты из передач Би-би-си, но никому не удалось добиться официальной реакции правительства или армии.

– Так что же мы будем делать? – спросил кто-то.

Впервые они смотрели на меня как на своего главного редактора.

– Наша работа, – сказал я, – сообщать правду, всю правду и никого не бояться. Именно это мы и будем делать.

Несколько секунд царило молчание. Все поняли, что у них на глазах я перехожу свой Рубикон и обратного пути у меня уже не будет. Затем поднялся неистовый шум, какой бывает в отделе новостей, когда происходит важное событие и все бросаются к телефонам и печатным машинкам.

Я понимал, что с этого момента перестал быть в их глазах приближенным к власти. Через неделю, 25 сентября, на площади Царей Израиля в Тель-Авиве прошла демонстрация, в которой участвовали около четырехсот тысяч человек (через несколько лет руководитель городского хозяйства Тель-Авива доказывал мне с чертежами в руках, что нет никакой возможности разместить четыреста тысяч человек на этой площади, даже если бы они встали друг другу на плечи). Тележурналисты сопровождали демонстрантов с открытой симпатией, а генеральный директор – я – на сей раз никого не отчитывал.

Бегин перестал со мной разговаривать, Ариэль Шарон был в ярости. Его хорошему другу Ури Дану, посланному устроить мне выговор, я сказал, что отступать не собираюсь. Кому-то придется заплатить за эту резню! Через несколько месяцев Шарон, несмотря на обиду, пригласил меня к себе на ферму якобы на обед, а на самом деле, чтобы поговорить о произошедшем. Его жена Лили – венгерка, как и я, – приготовила богатый холестерином венгерский обед из множества блюд. Мы ели и пили, пока не обессилели так, что гнев в нас постепенно угас. Это большое преимущество толстых людей: нет такого конфликта, который нельзя было бы разрешить хорошей трапезой.


Впрочем, были и забавные моменты. Через некоторое время после моего вступления в телевизионную должность ко мне зашла моя приятельница Михаль Змора-Коэн, супруга бывшего судьи Верховного суда Хаима Коэна.

– Ты знаешь, что у тебя есть оркестр? – спросила она.

– Оркестр?!

Никто не потрудился информировать меня, что в моем ведении находится еще и Иерусалимский симфонический оркестр комитета телерадиовещания.

– У оркестра проблемы, – грустно сообщила мне Михаль.

– Что случилось?

– У них нет ставки тромбониста.

– Ну что ж, попробую что-нибудь сделать.

На следующий день я отправился к мэру города Тедди Колеку.

– Послушай, Тедди, – сказал я ему, – этот оркестр принадлежит и городу тоже. Ты не мог бы выделить ставку для тромбониста?

– Да где я возьму тебе ставку тромбониста?!

– Понятия не имею.

Тедди задумался на несколько минут. И вдруг его лицо просветлело.

– Вчера утром, – сказал он, – у нас освободилась ставка садовника. Слова похожие – ганан, наган – никто не обратит внимания.

Так оно и вышло. И до конца моего пребывания в должности гендиректора телерадиовещания в Иерусалимском симфоническом оркестре на тромбоне играл садовник. Возможно, он и сейчас там.

Глава 40

Это был один из самых смешных и неловких эпизодов в моей жизни. Однажды летним утром я отправился по делам на улицу Алленби в Тель-Авиве. Я поехал туда на маршрутке, болтая по дороге с пассажирами, которые были удивлены, увидев меня в общественном транспорте. Закончив дела, я принялся искать маршрутку в обратную сторону, но не нашел. Было жарко, и я решил, что уже достаточно богат, чтобы позволить себе такси. Увидев его неподалеку, стоящим на светофоре, я открыл дверь, сел на заднее сиденье и сказал:

– Улица Лассаль, дом двадцать, пожалуйста.

Водитель, не сказав ни слова, тронулся. Когда мы приехали, я спросил, сколько должен.

– Нисколько, – последовал странный ответ.

– Что это значит? – спросил я.

– Господин Лапид, – нерешительно проговорил водитель, – это не такси.

Я осмотрелся и только тогда заметил, что действительно нахожусь в обыкновенной машине без счетчика, без желтого козырька на крыше, без каких-либо надписей.

– Так почему ты меня тогда повез?

– Не знаю, – ответил водитель, – ну, я стою на светофоре, вдруг ко мне в машину садится Лапид из телевидения и велит везти его домой. Я испугался, что, если откажусь, ты начнешь кричать, вот и повез тебя.