Она сидела рядом со своей матерью, как всегда гордо н настороженно подняв голову, будто внимательно слушая (помоги мне Боже, я был уверен, что думает она об Иегуде). Огонек плошки бросал на нее косой свет, и лицо ее отливало бронзой. Как ясно я помню ее в тот вечер — наклон головы, тени под скулами, ее вьющиеся локоны, — женщину, которую я давно знал. Для кого еще существовала она, как не для Иегуды? Кто еще мог быть рядом с ней и выглядеть достойные ее, и лицом, и осанкой, и душою быть настоящим каханом?
И тогда-то снаружи заблеял козел, и я выскользнул из дома, полагая, что горный шакал забрался в загон для скота, — выскользнул незаметно, чтобы не помешать рассказчику. Я вышел, пересек двор и направился вверх по склону к каменной ограде загона. Оказалось, что это не козел: два барана сцепились рогами, и один из них вопил от боли. Я разнял их. Вечер был так свеж и приятен, и так ясно сияла круглая луна, что мне не хотелось возвращаться в дом. Я сел под оливковым деревом и смотрел на луну и вдыхал чистый ветерок с моря.
Как видно, прошло с полчаса, а я все сидел, и вдруг я услышал, как кто-то зовет:
— Шимъон! Шимъон!
— Кто зовет Шимъона? — спросил я, хотя уже понял, кто это, и сердце мое чуть не выпрыгнуло из груди, и руки вдруг сделали липкими.
— «Безумец сидит в ночи, — сказала Рут, выходя из-за угла загона и повторяя слова старинной песенки, — и грезит о девчонке…» Тебе скучно, Шимъон?
— Я подумал, что в загон забрался шакал. Тебе нельзя сидеть тут со мной.
— Почему?
Она остановилась надо мной, лукаво улыбаясь и теребя пальцами босых ног ремешки моих сандалий.
— Почему мне нельзя посидеть тут с тобой, Шимъон, если ты пришел сюда, чтобы спасти козла от шакала? А если бы это был не шакал, а лев — вроде льва, которого встретил Давид?
— Уже триста лет как перевелись львы в Иудее, — сказал я тихо.
— А ты никогда не улыбаешься, правда? И ничто тебя не смешит, а, Шимъон бен Мататьягу? Ты самый несчастный человек в Модиине и, наверно, во всей Иудее, и даже во всем мире. Я бы отдала несколько лет жизни, чтобы у меня из-за спины вдруг выскочил лев и проглотил тебя.
— Едва ли это случится, — сказал я.
— Если ты расстелишь свой плащ, я бы охотно посидела тут с тобой, засмеялась она.
Покачав головой, я разостлал на земле свой плащ, и она примостилась подле меня. Она явно ждала, чтобы я заговорил, а не знал, что сказать, и мы сидели молча, а луна взбиралась все выше и выше на небо, и лунный свет заливал серебром холмы Иудеи. И наконец Рут сказала;
— Когда-то я нравилась тебе, Шимъон, — или мне это только казалось?
Я с изумлением уставился на нее.
— Или мне это только казалось, долго казалось, — размышляла она вслух. Приходя в дом Мататьягу, я спрашивала себя: «А будет ли там Шимъон, и поглядит ли он на меня? Улыбнется ли он мне? Заговорит ли со мной? Возьмет ли меня за руку?»
Задыхаясь от гнева и обиды, я мог лишь сказать:
— А ведь всего четыре дня, как ушел Иегуда.
— Что? — с удивлением переспросила она.
— Ты же слышала, что я сказал.
— Шимъон, да что мне до Иегуды? Шимъон, что с тобой? Что я тебе сделала? Ты стал каменным, ледяным — и не только со мной, но и со своим отцом, и с Иегудой!
— Ты думаешь, это без причины?
— Я не знаю, что у тебя за причина, Шимъон.
— А когда ты вышла вместе с Иегудой перед тем как он ушел из дому…
— Я не люблю Иегуду, — устало сказала Рут.
— Он это знает?
— Он это знает.
Я беспомощно покачал головой.
— Он любит тебя, — сказал я. — Я это знаю. Я знаю Иегуду, я знаю каждое его движение, каждый взгляд, каждую мысль. Он всегда получал, что хотел. Я знаю это его проклятое, дьявольское смирение…
— Потому-то ты и ненавидишь его?
— Я вовсе не ненавижу его.
Она взяла мои руки, положила себе на колени и стала нежно их гладить, повторяя:
— Шимъон, Шимъон! Шимъон бен Мататьягу, Шимъон из Модиина. О, много у меня имен для тебя! Мой Шимъон, мой милый, мой чудной, мой прекрасный, мой мудрый и нелепый Шимъон!
Да ведь это всегда был ты и никто другой, только ты, Шимъон! И я мечтала, что Шимъон, может быть, когда-нибудь полюбит меня — нет, даже не полюбит, а просто будет рядом со мной, будет иногда хоть глядеть на меня, хоть говорить со мной. И даже этого мне не дождаться, а, Шимъон?
— А Иегуда любит тебя.
— Шимъон, ты что, всю жизнь будешь жить одним лишь Иегудой? Есть ли для тебя еще кто-нибудь на свете, кроме него, Ионатана и Эльазара, да еще Иоханана? Что у тебя за чувство вины перед ними? Иегуда обнял меня, и я его пожалела. Но я ему не принадлежу. Никому я не принадлежу, Шимъон бен Мататьягу, я могу принадлежать только одному.
— Ты пожалела его? — прошептал я. — Ты пожалела Иегуду?
— Шимъон, да, я пожалела его, пойми!
— Нет, — сказал я, — нет…
Она сидела в лунном свете рядом со мной, и как я могу рассказать, чем была она для меня и какова она была в ту минуту? Я обнял ее, и мы укутались в мой плащ. Потом мы легли там, в темноте, под оливковым деревом…
А потом мы бродили ночью, взявшись за руки, карабкались по террасам — с одной на другую, пока наконец не взобрались на самую вершину холма, где гулял ветер и воздух был свежий и благоуханный — я, Шимъон, и эта женщина, которая согнала с меня страх перед будущим, перед смертью, бедствием и унынием. Она помогла мне понять, что я живу так, как никогда не жил прежде, что я, сын Мататьягу, молод, горд и силен, и во мне смешались слезы и смех.
— И я должна была добиваться твоей любви, — сказала она. — Я должна была умолять и просить, чтобы ты обнял меня.
— Нет, нет.
— Да, я должна была…
— Нет, нет, дорогая, потому что я помню. Я помню, как однажды я разбил колено, и ты мне промыла рану и перевязала ее, и я сказал себе, что ради тебя я готов покорить весь мир и принести его тебе.
— В Модиин?
— Да, в Модиин. А когда ты приходила к адону с вином…
— Как-то раз я его пролила.
— Я тогда очень огорчился. А когда ты заплакала, у меня все словно перевернулось внутри.
— А когда тебя ударил отец из-за того, что Иегуда разбил хрустальный бокал, я плакала о моем Шимъоне, о моем прекрасном, нежном, очень добром Шимъоне.
— Не вспоминай об этом.
— Почему? Почему, Шимъон? Шимъон, я тебя люблю. Тебя, мужчину. Когда-то я любила мальчика, а теперь я люблю мужчину.
А когда мы расстались, я мог думать лишь об одном: что я скажу Иегуде?
Я прожил четыре недели острого счастья. Все это скоро перестало быть тайной: в таком местечке, как наш Модиин, где половина жителей друг с другом так или иначе в родстве, невозможно сберечь что-то в тайне, и каждому, кто видел, как Рут глядит на меня или я на нее, сразу все становилось ясно.
Трудно описать эти четыре недели, но я должен это сделать, чтобы вы поняли, что случилось потом со мною, Шимъоном, и с моими четырьмя братьями особенно с тем из них, кого первого назвали Маккавеем.
Мне сдается, что евреи — это чужие в нашем земном мире, чужеземцы, которым дано в нем прожить какое-то время, считая каждый свой день последним днем. Мы связаны между собой узами, которые крепче железа, и мы почитаем священным многое из того, что вовсе не свято для всех остальных народов.
Но более всего для нас священна сама жизнь, и самым страшным преступлением мы считаем то, что у других народов в порядке вещей, — самоубийство; из-за того, что жизнь для нас так необъяснимо священна, наше отношение к любви почти молитвенное. И когда мы отдаем кому-нибудь сердце, мы отдаем его без остатка.
Так было с Рут и со мной. Мы стали одно целое. Не знаю, что в те дни думал адон. Я жил, и мое сердце пело свою собственную песню. Не знаю, осуждал ли он меня, зная — и я сам часто об этом думал, — что я наношу удар Иегуде.
Рут была моей, и весь мир был моим. Мы бродили по холмам и лежали в благоуханной траве под кедрами. Мы переходили босиком вброд через чистый ручеек Тувел и отдыхали, присматривая за пасущимися козами.
Это было безмятежное время. Урожай был собран, а сев еще не начинался, так что с работой, которая должна была на меня навалиться теперь, когда не было Иегуды, можно было еще повременить. Иоханан и Ионатан проводили много времени в синагоге — большом старом каменном здании, которое днем служило школой, по вечерам — местом сельских сходок, а на восходе и закате солнца — молитвенным домом. Иоханан и Ионатан корпели над старинными свитками, мне же, когда сияло солнце и пели птицы и мое сердце пело в ответ им, было не до ученой премудрости. Я был влюблен, и каждый час, который я проводил без Рут, казался мне бесконечным и мрачным.
Тогда-то мы по-настоящему узнали друг друга. Она побудила меня разобраться в себе, оценить свои поступки и осмыслить то подспудное и горькое, что стояло между мной и Иегудой. Как хорошо она меня знала, эта высокая и прекрасная женщина! И как мало я ее знал! Я помню, как однажды я заговорил с ней об Иегуде — больше я уже никогда не заговаривал о нем, — и она чуть не в ярости повернулась ко мне:
— Ты сказал, что ты знаешь Иегуду, но ты его не знаешь! И меня ты не знаешь! Я для тебя — словно неживой человек!
Я посмотрел на нее — длинноногую, высокогрудую, царственно величественную, — на нее, которая для меня была более живым человеком, чем кто-либо на свете.
— Что это у тебя, как в древности, что ли? — спросила она. — Тогда у мужчин было десять жен и десять наложниц, и если рождалась девочка, то ее имя даже не записывали в книги. Если у меня родится дочь…
— У тебя?
— Если у меня родится дочь, — сказала Рут, — будет ли она тебе дочерью?
— Если у тебя родится дочь, — сказал я.
— Шимъон, Шимъон! Чего ты боишься? Иегуда прекрасный человек, великий человек, и ты — тоже. Я всегда это знала. Когда я приходила к вам в дом, я приходила в дом Мататьягу и его сыновей, и для меня не было другого такого дома. Шимъон, ты хочешь, чтобы я стала перед тобой на колени?