— Поддержи, а то одному невмоготу, — вместо приветствия сказал парень, и протянул мне стакан. Я поддержал. А дальше всё закрутилось тугой пружиной литинститутского сценария. Приняли. Добавили. Скинулись. Сгоняли. Снова приняли… И так энное количество раз, с неизменным чтением стихов и душевным пением под расстроенную гитару.
Так я познакомился с Мишей. Уже в те годы он писал крепкие стихи, которые могли бы украсить сборник не одного поэта. Впрочем, Союз писателей молодых печатал неохотно. Очередь на стихотворный сборник могла растянуться лет на пять-семь. Довольно часто поэты умирали прямо в очереди.
Кумиром тогдашней литинститутской братии был Н. Рубцов. Незадолго до этого вышел его посмертный сборник стихов "Подорожник".
…Стукнул по карману — не звенит,
Стукнул по другому — не слыхать.
Если только буду знаменит,
То поеду в Ялту отдыхать! —
звучали по комнатам шутливые строчки Рубцова. В карманах у нас, первокурсников, слегка очумелых от поступления в знаменитый вуз, и в самом деле не звенело. Ни в правом кармане, ни в левом. А праздная Ялта казалась нам дальше, чем Магадан.
Миша был истовым поклонником Рубцова, особенно по части шарфика. Всеобщего признания, впрочем, это не гарантировало. В семинаре Н. Старшинова, куда попал Миша, шарфик ругали не меньше, чем стихи. Молодым поэтам палец в рот не клади — могут и откусить… до каблуков. Дух соперничества часто оказывался сильней, чем элементарная объективность.
Накануне отлёта из Южно-Сахалинска я дал Мишке телеграмму: встречай, если сможешь. Пока летел в Куйбышев, перекуривал в самолётном хвосте. В те годы наш Аэрофлот глядел на табак сквозь пальцы.
В аэропорт Мишка приехал вместе с другом-соперником Женей Чепурных, тоже поэтом, и довольно сильным.
— Поживёшь пока у меня, а там снимешь какой-нибудь угол, — говорил мне Мишка по дороге из аэропорта. — За работу не беспокойся — найдёшь, была бы только прописка.
— Вот с пропиской у нас в Куйбышеве сложно, придётся побегать, — вставил Чепурных. Я представил себя с паспортом в руках, бегающим по городу в поисках прописки, и загрустил. Предложил взять портвейна "три семёрки" и хорошенько это дело обдумать.
Мы завернули в тихий скверик и разобрались с семерками, после чего жизнь показалась гораздо лучше, чем была на самом деле.
— Ничего, не пропадёшь, — по очереди утешали меня Мишка с Женькой. — И пропишешься, и жильё найдёшь, и на работу устроишься.
— Точно, пропишусь? Точно, найду? — то и дело переспрашивал я. И всякий раз слышал дружный ответ:
— А куда ты, Серёжа, денешься?..
У Мишки на Владимирской пришлось задержаться недели на три. Признаться, я слегка растерялся в большом незнакомом городе: долго искал "угол", ещё дольше — прописку. Отдаю должное Мишкиной жене Татьяне: моё затяжное присутствие на её законной жилплощади она переносила стоически.
В конце концов, всё утряслось. Я снял "угол", нашёл, у кого можно прописаться. Оставалось лишь устроиться на работу, чтобы ощутить себя полноправным жителем большого города. И здесь удача отвернулась от меня месяца на два.
Время шло, я кружил по городу, но с работой ничего не получалось. Не брали даже в дворники: наверно, смущала трудовая книжка. С газетами тоже не везло. В ту осень в Куйбышеве с журналистами был явный перебор, а дожить до зимы без заработка было делом немыслимым.
Сахалинские деньги растаяли быстрей, чем я думал. А голод — не тётка, особенно в Самаре, ставшей в двадцатых годах столицей голодающего Поволжья. Я жил как Зиганшин с товарищами на барже[2], разве что похлёбку из солдатских сапог не варил. И то лишь потому, что сапог у меня не было.
В Куйбышеве я впервые прочувствовал на собственной шкуре, что это такое — жить без денег в чужом городе. На Сахалине у меня всегда находились друзья-приятели, у которых можно было занять до получки. Здесь же и зарплаты микроскопические по сравнению с сахалинскими, и люди прижимистые: сто раз подумают- и всё равно не займут. А Мишка с Женькой и сами сидели без рубля, что для молодых, но уже семейных поэтов обычное дело.
Дошло до того, что я поднимался ранним утром и шёл искать деньги на пропитание. Я брёл по дорожной обочине и внимательно смотрел себе под ноги. Рассуждал я примерно так: высаживаясь поздно вечером из такси, легко выронить из брючного кармана мелочь. Вряд ли кто-нибудь будет разыскивать в темноте укатившийся пятак или гривенник. Особенно если перед этим хорошенько посидеть в ресторане.
Так я думал, шагая по малолюдному утреннему городу. Самое удивительное было то, что я и в самом деле находил эти выпавшие монеты! Гривенник, пятиалтынный, а то и двугривенный вдруг вспыхивали где-нибудь на обочине, у бордюра, и это означало одно: сегодня я буду с хлебом и маринованной килькой, а то и на картошку хватит. Этого достаточно, чтобы прожить ещё один день. А что там завтра — видно будет.
Помню, в субботу лежал я на провисшей как гамак кровати и от нечего делать перечитывал рукопись своего "Романа в стол". Дошёл до главы "Граф" идёт за полста" — и тут меня осенило. Да у меня же "Сто лет одиночества" Габриэля Гарсиа Маркеса есть! В чемодане лежит. Рублей за тридцать пять колумбийца на "чёрном" рынке продать можно.
В те годы в любом крупном городе существовал полуподпольный книжный рынок. Хороших книг в магазинах было мало, и ценители изящной литературы приобретали дефицит по случаю — на таких вот книжных развалах. В Москве я как-то с приятелем Витькой Чувахиным ездил в Сокольники — продавать двухтомник Ахматовой. Свои впечатления я использовал для одной из глав "Романа в стол". Теперь же мне предстояло прожить эту главу заново.
По-быстрому одевшись, я подался на трамвайную остановку. И часа через полтора с книгой в руках уже гулял в одной уютной рощице на окраине Куйбышева.
Конъюнктура мне благоприятствовала. В тот день покупателям предлагали Германа Гессе, зазывали их Максом Фришем, заманивали Жюль Верном и Александром Дюма. А вот Маркес был только у меня. Даже странно, что его не оторвали с руками ещё в трамвае.
Прогулявшись по книжному рынку и показав свой товар, я отошёл под ближайшую липу и закурил. Здесь и возник передо мной первый покупатель — интеллигентного вида гражданин в плаще и лиловом берете.
— Маркес? Беру, — деловито сказал гражданин, и полез в карман. — Сколько?
— Тридцать пять, — ответил я.
— Двадцать пять, — поправил меня гражданин.
— Нет, — сказал я, — это мало.
Покупатель усмехнулся и отошёл. Я проводил его взглядом и мысленно похвалил себя за то, что не сбавил цену.
Минут через пять подошла какая-то девица с собачкой, подержала Маркеса в руках, спросила:
— Сколько?
— Отдам за тридцать пять, — сказал я.
— А что так дорого? — удивилась девица. — За двадцать я бы взяла.
При этих словах собачка радостно залаяла. Было понятно и без переводчика: "Видал, какая у меня хозяйка? Умеет торговаться!"
— За двадцать отдать не могу, — весьма твёрдо ответил я, и собачка тут же удалилась вместе с хозяйкой.
Прошло ещё минут десять. Я извлёк из пачки последнюю "Приму", чиркнул предпоследней спичкой. И увидел перед собой очередного покупателя, — крохотного старичка в старомодной велюровой шляпе и пальто времён покорения Енисея.
— Маркес? Это прекрасно! — прошелестел старичок. — И за сколько же, молодой человек, вы его продаёте?
— За тридцать пять, — сказал я. — Берите, пока есть.
— И возьму, да… Возьму. За пятнадцать рублей, — прошелестела шляпа.
Я заглянул старичку в глаза: в них таилась насмешка. И тогда я понял, что с бандой книжных "жучков" мне, пожалуй, не совладать.
— Хорошо, берите…За двадцать пять! — крикнул я старичку. Тот испуганно отшатнулся. И тотчас же явно из-под земли вырос уже знакомый мне покупатель в лиловом берете.
— Что же вы, папаша, цену сбиваете? — укоризненно сказал он старичку. — За "Сто лет одиночества" не жалко и четвертную дать!
И легко выдернул из кармана сиреневую бумажку.
Потом положил книгу в сумку через плечо и неторопливо стал удаляться вместе со старичком. Тотчас же к ним присоединилась давешняя собачка с девицей.
Троица оглянулась на меня и пошла своей дорогой. А я пошёл своей.
С Габриэлем Гарсиа Маркесом я с тех пор не встречался.
2.
Мишка с Женькой работали в многотиражном "Моторостроителе". По тем временам это была довольно хорошая газета. Редактор Эйнман умел сделать полосу насыщенной, а номер — броским. Одно лишь ему не удавалось — научить своих корреспондентов писать газетные материалы, а не лирические стихи.
Поэту в принципе не интересно работать в газете. Это очевидно. Когда я звонил в газету, мне почти всегда отвечали, что Анищенко в каком-то цехе — берёт очередной материал, а Чепурных материал уже взял и сейчас его дописывает у себя дома. Для меня это означало одно: и Мишка, и Женька сейчас у Вити Володина.
Витя был несколько старше нас, имел однокомнатную квартиру на седьмом этаже и был парнем в общем-то компанейским. Правда, стихи у него были слабоватыми, зато холодильник — на удивление солидным: такие раньше стояли в продуктовых магазинах. Объяснялось появление нестандартного холодильника в стандартной квартире довольно просто: Витя работал мастером по холодильным установкам, и уж отремонтировать для себя списанную технику ему было легче, чем стихотворение написать. На работу Витя ездил на "Муравье" — советском мотороллере с фургоном. Имел знакомства в торговых точках, благодаря которым холодильник на дефицит не жаловался.
А ещё Витя умел играть на гитаре, и петь, соответственно. Бывало, затянет что-нибудь из Некрасова:
Меж высоких хлебов затерялось
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялось
И на нас невзначай набрело… — да с таким чувством, что пробки из бутылок сами выскакивают. А трезвым Витя петь не любил. Оно и правильно: ну какой из трезвого певец? Одно баловство, вроде Эмиля Горовца, который в восьмидесятых в Америку петь уехал.