Мои современницы — страница 34 из 70

Правда, в задачи Общества входило также посещение больных рожениц, но от этого Ирина решительно отказалась. Она со страхом думала, что, пожалуй, попадет к какой-нибудь бедной женщине в момент ее родов, услышит ее стоны, увидит ее красного, сморщенного и мокрого ребенка. К тому же Ирина нетвердо знала, как именно всё это происходит. Она питала непреодолимое отвращение к анатомии и никогда не могла заставить себя взглянуть на анатомические рисунки. Она предпочитала связать десять лишних одеял, чем увидеть одного из тех младенцев, для которых они вязались.

Ирина вспоминала также, как любила спасаться от действительной жизни в волшебный мир романов и поэм. Как понятны, как симпатичны были ей книжные люди! Все они имели твердую, ясно определенную цель в жизни и неуклонно к ней стремились. Все они были полны благородства и великодушия. Вся жизнь их была так ярка, и красива. Как интересно, как весело было в их обществе Ирине! Они то заставляли ее плакать и страдать, то смеяться над остроумными шутками и словами.

Рядом с ними как бледны и скучны казались Ирине живые люди! Никто из них не знал, зачем явился на землю и что ему следует на ней делать. Никаких определенных планов у них не было. Характеры и поступки их отличались изумительной нелогичностью. Зачем-то они женились, глупо, нелепо, выбирая наименее подходящую себе девушку. Зачем-то производили на свет детей и тотчас начинали на них жаловаться, упрекать их за те недостатки, которые сами же передали им по наследству. Если же случалось им терять одного из этих, столь мучающих их детей, то они приходили в отчаянье и посылали Богу проклятья. Могла ли Ирина уважать этих безголовых людей? Вот если бы ей встретился князь Андрей из «Войны и мира», то как бы горячо она его полюбила! А какими друзьями стали бы они с пушкинской Татьяной, как поняли бы друг друга и сколько нашлось бы у них общего! Ирина ни мало не шутила, уверяя знакомых, что из всех современных мужчин ей более всего нравится Шерлок Холмс.

Вспоминая всё это, Ирина с ужасом думала, что Гжатский прав, что она действительно никогда не жила, а лишь мечтала и, мечтая, пропустила мимо себя свою молодость. Но если теперь она поняла свою болезнь, то может ли вылечиться, может ли вернуться к действительной жизни? Может ли отказаться от своего презрительного взгляда на людей, полюбить их, несмотря на их пороки, жить с ними вместе, разделяя их радости и горе. Или уже слишком поздно? Не от того ли так усердно зовет ее в монастырь Père Etienne? Умный священник тоже, может быть, считает ее больною и заманивает в монастырь, как хитростью и ласкою заманивают сумасшедших в лечебницы? И обидно и страшно становилось Ирине при этой мысли…

А Гжатский, сделав ей в шутку предложение, отлично зная, что Ирина не согласится, теперь, когда предложение было сделано и отвергнуто, стал серьезно думать о браке с Ириной. Последние годы он совсем охладел к прежним мечтам своим о женитьбе. Но пролежав осенью два месяца в деревне, вдали от друзей, под присмотром старого, преданного, но неловкого и неумелого слуги, Гжатский много раз с грустью думал, как неудачно сложилась его жизнь и какую одинокую, холодную старость он себе готовит. Наивность и мечтательность Ирины нравились ему. Гжатский хоть и уверял ее, что равнодушие к богатству и почестям – болезненная черта, но эта-то «болезнь» в Ирине его и привлекла. Своей душевной чистотою она напоминала ему покойную мать, хоть и были они совсем разными людьми: одна глубоко и страстно верующая, другая давно растерявшая все свои идеалы.

Он воспользовался впечатлением, произведенном на Ирину «Жизнью и деятельностью св. Амульфии» и, как последствии этого впечатления, некоторым отвращением к монастырям, чтобы уговорить ее выйти из своего затворничества и посмотреть римское общество. Сезон, как раз, был в полном разгаре. Тучи англичан и американцев осаждали отели, где их безбожно обирали. Театр Costanzi[116] выписывал одну знаменитую певицу за другой, а римские дома соперничали между собою блеском приемов. С Албанских гор спустились крестьянки с детьми, наряженными в национальные костюмы, и атаковали форестьеров, навязывая им цветы. Старый Рим, казалось, помолодел и грелся под жарким весенним солнцем.

Гжатский повез Ирину на Concorso Ippico[117], устроенное Обществом охоты на лисиц. Охота эта, весьма аристократическая, привлекает в Рим множество иностранцев и составляет особенность его зимнего сезона. Прекрасные дороги, перерезывающие всю римскую Кампанью, чудесные виды, свежий воздух, лихая езда, флёрт с элегантными амазонками – всё это нравится и веселит. Что же до римских лисиц, то они не терпят больших обид от аристократических охотников.

– Le renard est un vieux romain, – признаются наиболее откровенные из спортсменов, – il connait bien mieux que les chasseurs tous les replis de la Campagne romaine et se laisse rarement prendre[118].

В отчетах же «Roman High Life»[119] про всякую охоту почти неизменно пишется:

«La journée de chasse fut superbe. Dès le début on leva un renard, mais la bête se déroba et réussit à se terrer…»[120]

Злые языки уверяют, что лисица эта механическая и заводится перед каждой охотой. Но мало ли чего не придумают злые языки! Охотники не унывали и в видах поощрения спорта устроили Concorso Ippico.

Приехав в Tor di Fiorenza[121], Ирина увидела совсем особенную, непривычную ей обстановку. Concorso происходило в лощине, между небольшими холмами. Препятствия были расставлены не только в долине, но и по горам. Наездники то спускались, то поднимались по пригоркам. Особенно труден был предпоследний барьер, поставленный высоко на горе, после которого шел крутой спуск в лощину. Иной наездник брал это препятствие головой вперед, при чем лошадь его перепрыгивала одна и отбежав в сторону, мирно принималась щипать свежую траву, в то время, как солдаты, охранявшие барьеры, подбирали лихого спортсмена и старались определить, что от него осталось.

Никаких мест для публики не было. Все рассыпались по пригорку; кто стоял, кто сидел на привезенном складном табурете, кто, устав, садился на мокрую землю. Иногда публика так близко надвигалась к барьерам, что мешала состязающимся. Тогда один из судей подъезжал верхом к толпе, прося ее отступить. Дети, неизвестно зачем сюда привезенные, поспешили устроить свои собственные состязания и прыгали, смеясь, с горы. Родители, особенно отцы, с волнением за ними следили. Римлянин – нежный отец и не стыдится своей любви к детям. Впрочем, римлян здесь было сравнительно мало. Все нации собрались в этой лощине. Одинаково воспитанные, одинаково одетые, они отличались друг от друга лишь тем акцентом, с которым говорили на господствующем в римском обществе французском языке. Ирина загляделась на всю эту картину. Стоял тихий серенький день, каких так много бывает в Риме. Вдали синели Сабинские горы. Вся лощина после недавнего дождя покрылась свежей зеленой травой и первыми полевыми цветами. Шел сильный запах сырой земли и чего-то еще особенного, весеннего. О наступающей весне говорила также покрытая белым цветом вишня, странно выделявшаяся на фоне темных итальянских сосен. Вокруг Ирины смеялась и шутила нарядная толпа; вдали виднелись на лошадях спортсмены и амазонки, с нетерпением ожидавшие своей очереди. Чужды казались Ирине и веселые красивые мужчины, и элегантные, тщательно подкрашенные, дамы, пользующиеся спортом, чтобы лишний раз повидаться с любимым человеком. Ничего общего не было между этими жизнерадостными людьми и ею – «бывшей монахиней», как она с горечью себя называла.

XIII

Но мало-помалу Ирина втягивалась в веселую итальянскую жизнь. Итальянское общество – одно из самых очаровательных и интересных в мире. Нельзя не любить этих милых людей, веселых, симпатичных, остроумных. Какая разница между их жизнерадостными вечерами и тоскливыми петербургскими собраниями! Нигде не встречала Ирина тех мрачных молчаливых фигур, что блуждают по петербургским гостиным в ожидании ужина. Их нет в Риме, как нет и самого ужина. На самых блестящих приемах устраивается один лишь чайный буфет с мороженым, вином и прохладительными напитками. Но и к нему многие не подходят, а предпочитают, вернувшись домой, выпить стакан свежей воды, которой римляне гордятся, пожалуй, более, чем Колизеем и Форумом. Они приезжают на вечера не для того, чтобы пить и есть, а ради разговора, блестящего и остроумного, ради флёрта и смеха.

Почти на каждом вечере бывает музыка и декламация. Декламируют все: и поэты, и поэтессы, и простые смертные. Итальянский язык в римском произношении – сама музыка, и декламация доставляет наслаждение даже тем, кто не понимает содержания.

Декламация бывает разнообразная. Вот поднимается старый поэт, просит погасить часть электричества, становится в эффектную позу и начинает театрально понижать и повышать голос, скорее петь, чем говорить. Его слушают со вниманием, но молодежь презрительно улыбается. «Старая манера!» – говорят они.

За ним выступает представительница «новой» манеры, молодая поэтесса северной Италии, гостящая в Риме. Одетая в декадентский зеленый костюм, очень к ней идущий, с декадентскими угловатыми жестами, начинает она декламировать свои стихи, просто, без пения. Простота эта изученная, и местами переходит в манерность. Но молодежь довольна, особенно мужчины, с нескрываемым восхищением смотрящие на красивую поэтессу.

Но, вот, на средину гостиной выходит любительница, молодая девушка, дочь римского префекта и декламирует стихи д’Аннунцио[122]. То не старая и не новая манера, а пылкая итальянская душа, и декламация ее, простая и сердечная, вызывает бурю аплодисментов.