«Она лгала, лгала, – с упреком думал я, – она уверяла меня, что я – ее жизнь, ее радость, а между тем как мало я значил в ее существовании!»
Всю эту нашу общую жизнь, которая так мне была дорога, она лишь страдала и прятала от меня свои страданья. «Никогда, ни минуты счастья»… Слышались мне ее последние слова, и как горько было мне их вспомнить…
Наступила уже ночь, когда я вышел из своей комнаты. Все спали, один лишь дьячок заунывно читал псалтырь. Мать лежала на столе, вся в белом, окруженная цветами. Я подошел к ней с укором, с негодованием за ее обман и вдруг увидел ее такую маленькую, такую несчастную, засохшую, старую девочку! Так жалко, так безумно жалко мне ее стало!
«За что, за что досталась тебе эта доля? – спрашивал я, – чем ты провинилась? Чем прогневала Бога?»
И я прижался к ней, и целовал ее, и тут только понял, как безумно был ею любим! Одна лишь эта огромная любовь могла дать ей силы скрыть от меня свои страданья. Она не хотела омрачать моего детства; она понимала, что ребенок может сделаться нормальным человеком, лишь видя вокруг себя ласку, любовь, веселье. Сколько впоследствии пришлось мне встретить матерей, которые не сознают этого и губят детей своих, заставляя их в детстве разделять непосильные их возрасту горести и слезы.
До рассвета просидел я с матерью, и тут-то, в эту ночь, какой-то голос сказал мне, что никогда более не будет у меня верного друга. Так оно и случилось. Приятелей у меня полгубернии, а друга нет. Сколько раз льстил я себя надеждою, что нашел, наконец, себе добрую жену, но всякий раз, когда я считал себя у цели, она оказывалась мечтою, и всё рушилось. Точно судьба говорила мне: «На твою долю выпало достаточно женской любви, и больше ты не имеешь на нее права».
Вот и эту зиму мне было показалось, Ирина Павловна, что я нашел в вас верного друга, но теперь вижу, что вы слишком заняты своим собственным спасением, чтобы пожертвовать им для меня. А между тем, если бы что и могло действительно вас спасти, то, разумеется, не католичество и не монастырь, а лишь деятельная любовь к людям. Тот, кто путем наблюдений и размышлений дошел до любви, до жалости к людям, спасен, и жизнь для него уже не страшна. Как бы ни обернулась его судьба, он никогда не останется один: вокруг него всегда будет большая, дорогая ему семья. Никогда не придет он в отчаянье, никогда себя не уничтожит, ибо жаль ему будет покинуть всех этих несчастных братьев своих, которым он хоть чем-нибудь да сможет помочь.
О, если бы вы перестали мучить себя мыслью, что слишком стары для брака! Для чего, собственно, вы считаете себя старой? Для поцелуев, что ли? Удивляюсь я, как это вы, все женщины, интересуетесь одной лишь физической стороной брака. Взгляните на него по-выше, по-чище, по-христиански. Верьте мне, все мы, мужчины, нуждаемся главным образом в утешении, в сочувствии, в добром ласковом слове, в великодушном прощении наших слабостей, наших болезней. Вот я на все лады разбираю вашу болезнь, а, как знать, мой душевный недуг, быть может, еще опаснее, еще неизлечимее; я только его не вижу, или, вернее, и вижу, да не придаю ему того значения, которое он заслуживает…
Ирина стала невестою Гжатского, и он заторопил ее ехать на Ривьеру, куда на весну посылали его врачи от римской малярии. Правду сказать, Гжатский не столько боялся малярии, сколько Père Etienne, влияние которого на Ирину он сильно преувеличивал. Такие натуры, как Ирина, не могут долго оставаться под чьим-либо влиянием. Быстрое увлечение и быстрое разочарование – обычный их удел. Колеблемые ветром, бросаются они от одного к другому, везде ища счастья и нигде его не находя. Пора увлечения католичеством в лице Père Etienne проходила, и на смену являлась мечта спасти себя любовью к Гжатскому.
Ирина согласилась ехать с ним в Монте-Карло. День, даже час, отъезда был назначен, а она всё не решалась сообщить о нем Père Etienne. Несколько раз пробовала ему писать и с отчаянием рвала длинные объяснения. Наконец, утром, за час до отъезда, послала ему записку, извещая о «внезапном» своем отъезде и обещая прислать с Ривьеры подробное письмо.
Ирина предложила Гжатскому съехаться на вокзале, но он так упорно настаивал на том, чтобы заахать за нею, что ей пришлось согласиться. Пансионерки очень холодно с нею простились: они не могли простить Ирине ее измены католичеству. Одни смотрели на нее с презрением, другие, увы, с завистью.
Коляска Гжатского стояла у крыльца, Ирина сидела в ней, с нетерпением ожидая отъезда. Слуги привязывали ее чемоданы; Сергей Григорьевич курил, стоя на тротуаре и изредка помогал им советами. В окна пансиона, прикрываясь занавесками, выглядывали любопытные лица пансионских обитательниц. В это время на углу показался запыхавшийся Père Etienne. Добрый старик только что получил записку Ирины и спешил проститься с нею, благословить ее, пожелать счастливого пути. Увидя Гжатского, он на минуту опешил. Серий Григорьевич с нескрываемым торжеством смотрел на священника. Старик рассердился, лицо его приняло холодный и гордый вид. Несмотря на Ирину, направился он к пансиону. Но, отворив уже дверь, он, вдруг, неожиданно для самого себя, обернулся. Ирина с таким виноватым и смущенным видом смотрела на него, что Père Etienne не выдержал и низко ей поклонился. Всё его старое, умное, доброе лицо так ясно говорило:
– Бедная девушка! Ты оттолкнула от себя единственное, возможное для тебя, счастье!
Чудная весна царила в Монте-Карло. Не та бледная, холодная, русская весна, когда в мае, в полях, еле пробиваются подснежники; не та римская весна, которую Гжатский называл скромною, а настоящая, южная и пылкая. Несмотря на конец апреля, было жарко, как летом. Море нестерпимо блестело под яркими лучами солнца. Цветы огромными коврами свешивались со стен и террас. Чудные розы завивали решетки садов и некому было любоваться на эту прелесть. Сезон кончился; все отели, рестораны и магазины закрылись. Виллы стояли заколоченные, и Монте-Карло превратилось в царство спящей красавицы. Жизнь сосредоточилась возле рулетки, и здесь-то Ирина с Гжатским проводила свои дни, гуляя по дивным тропическим садам или же сидя на очаровательной террасе у казино и любуясь морем.
Они собирались было обвенчаться тотчас по приезде на Ривьеру, но, как всегда у русских, у них не оказалось необходимых для этого бумаг и пришлось послать за ними в Россию. В ожидании их они поселились в большом, круглый год открытом отеле возле казино и наслаждались той царственной весной, от которой так легкомысленно отказались модные посетители Ривьеры.
Монте-Карло произвело на Ирину странное впечатление.
В Риме, как и во всех больших городах наряду с немногими великолепными экипажами, роскошными палаццо, богатыми людьми, встречались бедняки, нищие, грязные рабочие, их бедные жены и дети. Ничего подобного не было в Монте-Карло. Казалось, все жили здесь для собственного удовольствия. Лакеи в Café de Paris, подавая посетителям consommations[173], подпевали и подплясывали под звуки венгерского оркестра. Арабы, торгующие восточными шалями, разгуливали по парку в белых бурнусах, щегольских красных сапогах и, видимо, более хвастали своими красивыми товарами, чем желали их продать. Единственными занятыми людьми были крупье, и когда они в смену выходили толпой из казино, то напоминали рабочих, покидающих фабрику после изнурительного дня.
Прочие же обитатели этого райского уголка только и делали, что гуляли с утра до ночи в красивых летних туалетах, водя за собою смешных маленьких собачек, кормили голубей, пили под музыку чай или же поднимались в залы казино поиграть в рулетку.
Ирина с интересом наблюдала эту новую, малопонятную ей публику. Ее поражало обилие пожилых женщин, часто совсем старух, но тщательно подкрашенных и раскрашенных, в юношеских шляпках, резвившихся как девочки и грациозно кокетничавших со своими поклонниками – старичками. Старички хоть и дрожали слегка на ногах, но тоже были облечены в светлые модные костюмы и носили цветок в петлице. Смешны показались они Ирине в первую минуту, но как все люди, мало в себе уверенные, она скоро стала себя спрашивать, не умнее ли поддерживать всеми средствами свою молодость, чем делаться старухой в 30 лет, как то случилось с нею. Мысль эта так ее поразила, что Ирина немедленно отправилась в Ниццу, где сезон еще продолжался, и заказала кучу нарядных туалетов, шляп и фальшивых волос. Всегда скромная, считающая грехом тратиться на тряпки, Ирина теперь даже не торговалась, бросая деньги без счету, лишь бы скорее получить заказанное.
Гжатский с изумлением наблюдал, как вчерашняя монахиня с гладко причесанными волосами, в вечном черном платье, постепенно превращалась в модную картинку. Впрочем, он, как и все мужчины, любил, чтобы его спутница была изящно одета и не протестовал.
Гораздо более тревожила его внезапно проснувшаяся в Ирине страсть к рулетке. Гжатский, когда-то советовавший ей «искусственно культивировать какую-нибудь страсть, чтобы покрепче привязать себя к земле», теперь, когда страсть эта появилась без всякого усилия с ее стороны, сердился и негодовал. Сергей Григорьевич принадлежал к числу тех мужчин, которые в женщинах признают законной лишь одну страсть: к самому себе.
Но Ирину отговорить от игры было трудно. Она переживала очаровательные минуты, то впадая в глубокое отчаянье по поводу проигранных пятидесяти франков, то в безумный восторг, выигрывая сорок. Выходя из игорных зал, Ирина с наслаждением дышала чистым морским воздухом, и никогда прежде ни море, ни горы, ни цветы не казались ей такими прекрасными. Она точно новыми глазами смотрела на мир, и вот этого-то особенно не любил Гжатский. Он, пожалуй, примирился бы с ее игрой, если бы Ирина оплакивала свои потери, но не мог простить ей того наслаждения, того душевного равновесия и покоя, который давала ей игра.
Он часто увозил ее от рулетки под предлогом осмотра окрестностей, и эти поездки очень нравились Ирине. Гжатский был очаровательным спутником. Как все славяне, или, вернее, как все люди молодой расы, он никак не мог состариться и в 40 лет часто смеялся и шалил, как мальчик. Он обладал способностью заражать своим веселием всех окружающих его людей: кучеров, лодочников, слуг в ресторане; со всеми умел он поговорить и пошутить. В нем сказывался потомок помещиков, работавших на земле вместе с крестьянами и всегда видевших в них людей, а не машин.