Его наставительная речь меня глубоко возмутила.
– А позвольте узнать, – грозно спросила я, – что вы тут в Больё делать изволили?
– Да ничего особенного, – отвечал Тим, несколько озадаченный моим тоном, – гулял по горам, сидел на берегу моря, читал газеты, писал в кафе письма…
– И вам не совестно? – негодовала я. – Ваша несчастная жена сума сходит от отчаяния, а вы, тем временем, гуляете по берегу моря… Бессердечный вы человек!
– Позвольте! – в свою очередь вспылил Тим, – имею же я право хоть на несколько часов уйти из этой каторги и отдохнуть от бесконечных сцен и истерик.
– Но ведь они от того и происходят, что вы бросаете вашу жену. Оставайтесь вы дома, и она была бы совершенно спокойна.
– Мало же вы знаете Алекс! – безнадежно отвечал Тим. – Сиди я с ней, уезжай от нее – предлоги для ссор всегда найдутся. «Зачем ты посмотрел на даму в красном? Зачем улыбнулся даме в зеленом? Зачем мечтаешь о даме в желтом?» Я теперь на всё молчу: в красном, так в красном, в зеленом, так в зеленом! Пусть себе вздор мелет, если иначе жить не может.
– Не станет же ваша жена придумывать небывалые измены, чтобы самое же себя мучить, – защищала я Алекс.
– Вы думаете? Расскажу вам один случай, хотя вперед знаю, что вы мне не поверите. Раз я в тифе лежал, сорок градусов у меня было. Жена за мной ухаживает и упрекает: я знаю, о ком ты теперь думаешь! Ты о скверных женщинах мечтаешь!
– Да ведь это же безумие!
– Конечно, Алекс ненормальна, я давно это знаю, – спокойно отвечал Тим.
– A где же англичанка? – спросила я, помолчав.
– Какая англичанка? – удивился Тим.
Я объяснила.
– Боже мой! – всплеснул он руками, – так эта история всё еще продолжается? Раз, действительно, подошла ко мне в читальне какая-то старая англичанка и спросила, в каком положении находится теперь the Russian revolution. Они ведь все в Европе твердо убеждены, что у нас на каждом перекресте действует гильотина. Пока я ей объяснял, что никакой революции у нас нет, вошла в читальню Алекс и с той поры проходу мне не дает. А между тем я эту англичанку никогда более и не встречал. Вернее всего, что она давным-давно уехала из Ниццы.
– Всё это очень странно! – сказала я с недоумением. – Нет ли в этих болезненных идеях вашей жены какой-нибудь другой причины? Не раздражает ли ее близость моря?
– Э! ей везде нехорошо! В Крыму ее раздражает прибой; в Неаполе – сирокко; в Швейцарии – горы, в Венеции – запах лагун. Неизвестно, зачем мы с ней путешествуем. Напрасно только деньги тратим…
С этого дня я стала конфиденткою семьи Борисовых. Под разными предлогами Алекс являлась в мою комнату и жаловалась на мужа. Когда же мне удавалось от нее ускользнуть и выйти на прогулку, то в саду отеля или на набережной поджидал меня Тим, чтобы, в свою очередь, излить горечь своей души. Материалу для книги они оба давали в изобилии, и писательница во мне была очень довольна. Всё же, подчас, я не выдерживала и потихоньку убегала на целый день в горы. Подобное дезертирство приводило Алекс в глубокое негодование.
– Отчего же вы не сказали мне, что идете на прогулку? – упрекала она меня, – я бы тоже с вами пошла.
– Но ведь вам запрещено много ходить, я же иной раз верст семь-восемь делаю, – оправдывалась я.
– Мы могли бы взять коляску или автомобиль. Это было бы мне полезнее, чем сидеть одной в комнате и раздражаться.
Я покорялась своей участи и мы ехали кататься по Grande Corniche[223]. Высоко, в горах, на страшной крутизне, змеилось шоссе, проведенное по приказанию Наполеона. Налево подымались дикие скалы, покрытие мхом и кривой сосной. Внизу, в глубине, синело море, мелькали белые виллы, окруженные рощами зреющих апельсинов. Небольшие селения гнездились, как орлы, на вершинах скал. Порой горы раздвигались и вдали голубели Альпы с их вечными снегами. О, как всё это было красиво при свете нежного зимнего солнца! Хотелось смотреть, не отрываясь и навеки унести с собою эту дивную картину.
Увы! Алекс не разделяла моего восторга, и я напрасно указывала ей на горы, море и цветы. Она бросала на них рассеянный взгляд, и равнодушно сказав: «да, это очень поэтично», спешила перейти к единственной теме, которая интересовала ее в жизни, – к рассуждениям о том, как она, Алекс, добра и справедлива, и как жесток и неблагодарен Тим. Несчастная женщина сделалась, очевидно, совершенным маньяком.
…Он всем, всем мне обязан! – горячо говорила она. – Посмотрели бы вы на Тима двенадцать лет тому назад! Жалкий студентишка, репетитор в засаленном мундире, в рыжих сапогах, с красными руками! Глуп, вульгарен, на всё отвечал хихиканьем, ел рыбу с ножа, не умел ни встать, ни сесть, ни поклониться. Я его всему выучила, даже говорить по-французски. Я двенадцать лет дрессировала Тима, как обезьяну, пока, наконец, не превратила его в джентльмена… И место ему моя крестная мать достала; по моим же просьбам он карьеру сделал. Он всем, всем мне одной обязан!
– Я, видимо, ошибалась, думая, что вы любите вашего мужа, вы его ненавидите.
– Как ненавижу? – изумилась Алекс.
– Разве о любимом человеке можно так отзываться? Разве можно выставлять его в смешном виде перед чужими людьми?
– Неправда, я его люблю! Я лишь возмущена его неблагодарностью, его несправедливостью ко мне.
– Но ведь этими жалобами вы вредите ему в глазах общества.
– Какое мне дело до общества! Я ненавижу, я презираю ваше общество и знать не хочу его суждений! Всё это негодяи! Вместо того чтобы помогать нам удерживать мужей у семейного очага, они, напротив, их же учат обманывать своих жен.
– Но как же общество может вмешиваться в семейные дела?
– Они все должны стыдить Тима, не принимать его у себя, с негодованием отворачиваться от его флёрта с другими женщинами. Но им всё равно до моих страданий – они надо мною же смеются… Я ни к кому пойти не могу, ибо каждая знакомая старается сказать мне колкость, сообщить, как бы нечаянно, с кем говорил Тим или за кем он ухаживал. Жены начальников моего мужа пользуются своим положением, чтобы меня дразнить. Вообразите, они часто приглашают Тима обедать… без меня!! Они нарочно это делают, зная, как я страдаю, как я мучаюсь, представляя себе мужа в обществе хорошеньких, кокетливых женщин.
– Полноте, дорогая! Не может же муж быть пришит к своей жене. Отчего бы ему не пообедать или не провести вечер в обществе других женщин? Ничего опасного я в этом не вижу и убеждена, что вашим начальницам на мысль не приходило вас обижать. Я понимаю еще, что неудобно разделять мужа с женой в первые месяцы брака…
– Значит, вы допускаете, что муж может со временем охладеть к жене? Но почему же, почему? Ведь она всё та же осталась, иногда даже красивее сделалась!
– Бог мой! Нельзя же вечно пылать! Брачная любовь скоро проходит и заменяется дружбой.
– Но что же делать, если жена любит мужа по-прежнему; больше, сильнее прежнего. Что делать, если муж становится кумиром, и при одной мысли его потерять в глазах темнеет, сердце сжимается… Знаете, я иной раз мечтаю, с каким наслаждением я избила, изуродовала бы всех женщин, которые смотрят на Тима и ему улыбаются… О, жадные твари! Ведь я от них ни мужей, ни любовников не отнимаю!
– Право, чем так мучиться, благоразумнее было бы разойтись со своим мужем.
– Но с кем же я стану жить? Родные не простили мне моего брака, и теперь, за эти двенадцать лет, мы стали друг другу чужими. Друзей, подруг у меня тоже нет…
– Зачем непременно жить с кем-нибудь? Отчего не жить одной? Ведь живу же я одна и не жалуюсь.
– Ну, вы – другое дело…
– Почему же я – «другое дело»?
– Потому что… вы ненормальны.
– Как ненормальна? – изумилась я.
– Конечно, ненормальны. Неужели вы этого не знали? Я вас с первого дня наблюдаю и удивляюсь, как это вас одну пускают бродить по свету.
– В чем же вы видите мою ненормальность?
– Да во всем. Каждая мысль, каждая фраза ваша дика и странна. Вот, например, вчера я рассказывала вам, как тяжело мне жить в Петербурге, где всё полно пережитыми горькими минутами. Я еду по улице и говорю себе: вот в этом доме мы когда-то жили с Тимом и так страшно ссорились. Вот, в эту церковь я ходила молиться и в слезах лежала перед иконой, прося послать мне утешение… Вот в этом театре Тим восторгался красивой актрисой… Вот в этом магазине я заказывала новое платье, надеясь понравиться в нем мужу, а он его даже не заметил… Я вам всё это рассказываю, ища сочувствия, а вы, вдруг, отвечаете, что у вас память очень слабая: вы, дескать, помните, что было с вами месяц тому назад, но дальше припомнить свою жизнь не в состоянии!!!
– Ну, это еще небольшая беда! – смеялась я, – за подобную «ненормальность» Господа Бога благодарить следует.
– Я вам тысячу других примеров приведу! Помните, как мы на днях радовались с Тимом, что в Париже гильотинировали убийцу маленькой девочки? Вы же вдруг говорите: «Как это жаль! Его следовало отдать на изучение врачам, так как у него, очевидно, какое-нибудь искривление в черепе!» Помните, я вас как-то спросила, боитесь ли вы смерти? Вы отвечаете: «Да, очень боюсь умереть, не увидав Египта и Нордкапа!» Я вас спрашиваю, не мучает ли вас мысль о будущем мире? Вы на это говорите, что, напротив, с большим интересом ждете смерти, ибо убеждены, что умрет только ваше тело, а душа переселится в другой, такой же интересный, мир… Для каждого из нас смерть есть ужас, страшный суд, быть может, вечные мученья в огне… Для вас же смерть – какой то train de plaisir[224], который перевезет вас в волшебную страну, где будут новые пальмы, новые звезды и море… Я не хочу вас пугать, Любовь Федоровна, но я почти уверена, что вы кончите сумасшедшим домом.
– Что ж, я соберу там интересные материалы и напишу книгу из жизни умалишенных – они меня всегда очень интересовали.
– А эта черта в вас тоже нормальна? Во всем, что вы испытываете и переживаете, вы видите лишь материал для новой книги! Мне жаль вас, бедная Любовь Федоровна!