Мои современницы — страница 55 из 70

Оставался один выход: как можно меньше сидеть дома. Утром, едва проснувшись, я начинал думать, куда бы мне пойти после службы. Под предлогом вечерних занятий в департаменте, я шел к знакомым, в ресторан, в кафе-шантан. Часто слушая какую-нибудь певичку, я с грустью думал, что у других мужчин есть свой очаг, добрая, заботливая жена, которая ласково его встречает, спешит накормить, утешить, ободрить. Если же нет жены, то имеется, по крайней мере, мирный уголок, где в тишине можно посидеть, почитать, отдохнуть от службы. Только у меня ничего не было; только я один в сырость, непогоду, как какой-нибудь бродяга, скитаюсь по городу, не смея вернуться домой, где бешеная женщина копит ругательства, дикие обвинения и ждет с нетерпением моего прихода, чтобы поскорее оскорбить меня, вылить на меня всю грязь своей больной души…

В одну такую минуту мне, вдруг, вспомнился дядя Илюша и потянуло погреться в его обществе. Я немедленно к нему отправился. Дядя Илюша меня сначала не узнал, но когда припомнил, то встретил, как старого друга и повел в столовую. Там за чаем весело беседовало несколько человек. Самоваром заведывала молоденькая блондинка. Дядя Илюша познакомил нас, сказав:

– Племянница моя, Маруся, прошу любить да жаловать.

Девушка улыбнулась, протянула руку и заботливо осведомилась, крепкий я люблю чай или слабый, и сколько хочу кусков сахару.

– Вот лимон, вот и сливки; варенье домашнее – я сама варила. Или, может быть, вы, как дядя, с ромом чай пьете? – спрашивала она, усадив меня возле самовара.

Я просил не беспокоиться, извинялся за причиненные хлопоты.

– Маруся это любит; вы ей не мешайте! – успокаивал меня дядя Илюша.

Признаться, я не обратил в этот вечер большого внимания на Марусю. Была она тогда худенькая, бледненькая, со впалой грудью, узкими плечами, жидкими волосами, гладко зачесанными назад в маленький комок, причем некрасиво выставлялись вперед ее прозрачные, слегка оттопыренные, уши. На такую девушку мужчины второй раз никогда не смотрят. Только улыбка была у ней хороша, да хороши мелкие ровные зубы, которые при этом открывались.

После чая дядя Илюша увел нас к себе в кабинет, где тотчас улегся на широкий диван, предоставляя нам разговаривать, сам слушая и ласково улыбаясь. Маруся осталась в столовой, где вместе со старой Феклой, единственной их служанкой, накрывала стол и приготовляла нам закуску.

Я ушел очарованный той душевной теплотой, что царила в крошечной квартирке Гаврюшенко. С той поры каждый раз, как Алекс криками и упреками выгоняла меня из дому, я спешил к дяде Илюше отдохнуть и успокоиться. Первое время я после чая шел со всеми в кабинет; затем стал оставаться в столовой, помогая Марусе в ее хлопотах.

Мы быстро с ней подружились. Маруся была доверчива и жизнерадостна. Она часто расспрашивала меня о службе и о семейной моей жизни. Я отмалчивался, но раз, придя к ним после особенно тяжелой сцены с Алекс, не выдержал и поведал Марусе мою грустную судьбу. Она слушала внимательно, не сводя с меня глаз. Вдруг губки ее задрожали, она закрыла лицо руками и заплакала.

– Как мне вас жаль! – сквозь слезы говорила она. – Несчастный вы человек!

Я был глубоко растроган. Так давно уж я жил в пустыне, в отчаяньи и, вот, нашелся, наконец, человек, что меня пожалел…

С этого дня мы стали с Марусей горячими друзьями и… ну, да что тут рассказывать! Человек – слаб, а природа всесильна… Маруся вскоре стала беременна. Мы были в отчаяньи, меньше всех дядя Илюша. Он не кричал, не бранил, не проклинал, а навел справки, съездил в провинцию, нашел сговорчивого священника, да и повенчался с племянницей, благо у них разные фамилии. Я, разумеется, был горячо ему благодарен. Теперь, по крайней мере, моя Лидочка – законная дочка, и никогда не придется ей стыдиться своей матери.

Так вот и живем с тех пор. С каждым годом я люблю Марусю всё сильнее и крепче и, клянусь вам, ни разу в эти шесть лет ей не изменил. Да и что бы я за человек был, если бы мою кроткую Марусеньку обидел! Ведь она в меня, как в Бога, верует. И без того я ее жизнь исковеркал…

– Но как же это Алекс, такая подозрительная и ревнивая, до сих пор не догадалась об этой связи?

– Бог нас хранит! Только этим и объяснить могу… Конечно, все меры предосторожности мною приняты. Я нанял Гаврюшенко квартиру во дворе того дома, где живет один мой сослуживец и в некотором роде начальник. Я ему кое-что объяснил; не всё конечно, но он человек добрый и меня жалеет. Утром, на службе, мы с ним перемигнемся, а вечером, во время обеда, он звонит ко мне по телефону. Говорить с ним бежит, разумеется, Алекс. Он ей и объясняет: «так и так, неотложные департаментские дела; ничего без Тимофея Иваныча сделать не могу. Пусть немедленно после обеда приезжает ко мне с бумагами на целый вечер».

Алекс знает, что приятель мой холост и сама торопит к нему ехать. Я приезжаю, оставляю у него портфель с делами, а сам по черному ходу иду через двор к Гаврюшенко…

Конечно, мне не удалось бы скрыть свою любовь, принадлежи они обе к одному кругу. Но ведь то общество высшего чиновничества, в котором вращается Алекс, и не подозревает о существовании каких-то Гаврюшенко. К тому же Маруся, бедненькая, так напугана моими рассказами об Алекс, что притаилась у себя в четвертом этаже и никуда из дому не выходит; разве по утрам погулять с Лидочкой, да и то лишь потому, что в Петербурге Алекс спит до двенадцати часов и только в три из дому выезжает.

Все мое счастье, вся радость жизни там, в скромном гнездышке, где Маруся встречает меня ласковым словом, а Лидочка – горячими поцелуями. Глядя в ее милые глазки, я почерпаю силы для того ада, что создала мне Алекс… А что если эти глазки уже закрылись? – воскликнул бедный Тим, вскакивая с места и принимаясь нервно шагать по комнате – что если Лидочка умерла? Ведь ее похоронят прежде, чем я успею приехать. Не придется мне и посмотреть на нее в последний раз, поцеловать, перекрестить в могилу… Что я здесь делаю с этой ненавистной, ненужной мне женщиной? Мое место там, возле моей бедной девочки. Лидочка всегда так наивно, по детски, жалуется мне на болезнь, и всегда-то у меня на руках ей легче делается…

В дверь постучали.

– Можно войти? – послышался веселый голос Алекс. Тим отчаянно замахал мне руками.

– Простите, я не могу вас принять – отвечала я.

– Я иду к Редферну примерять костюм. Вы тоже со мной собирались посмотреть новые модели.

– Когда-нибудь в другой раз – сегодня я занята.

– А, понимаю! Повесть пишете! Ну пишите, пишите, я вам мешать не стану. Bonne chance!

Когда шаги Алекс затихли в коридоре, Тим умоляюще зашептал:

– Ради Бога, прошу вас, уведите вы Алекс куда-нибудь сегодня вечером. Видеть я ее не могу! Если только ей вздумается начать одну из привычных ей сцен, то я за себя сегодня не отвечаю…

Я уговорила Алекс пойти со мной в театр. Пьеса была веселая, и она от души хохотала. Мне было не до смеху. Сердце сжималось при мысли, что готовить нам завтрашний день…

В девять часов утра мне подали телеграмму: «va beaucoup mieux; pas de scarlatine»[239], гласила она.

Теперь, когда опасность миновала, я почувствовала угрызенья совести. «Алекс считает меня своим другом, а я получаю телеграммы от любовницы ее мужа. Честно ли это?» – с раскаяньем думала я, спускаясь в сад.

Все эти соображения исчезли при виде несчастного Тима. Он сидел, на скамейке, не сводя глаз с двери. Лицо его осунулось и постарело за ночь. Я издали весело замахала телеграммой. Тим сорвался с места, бросился ко мне, молча, грубо вырвал у меня депешу и дрожащими руками развернул ее. Лицо его вдруг побледнело, и он зашатался. Я поспешила подвести его к скамье.

– Ничего, ничего, это пройдет… – шептал Тим, бессильно опускаясь на нее.

«А ведь у него сердце не в порядке!» – подумала я, глядя на посиневшее лицо.

Тим скоро оправился и вновь с жадностью схватился за телеграмму.

Pas de scarlatine! Ошиблись, значит, по обыкновению, доктора. Ослы! Играют родительским сердцем, как мячиком!

– Что Алекс? – спросила я.

– Алекс? – повторил Тим, как бы стараясь припомнить, кто такая была Алекс – Ах, да, Алекс… Не знаю, где она… Я всю эту ночь не спал, на заре вышел бродить по набережной, а с восьми часов здесь, в саду, жду. Телеграфист уже десять минут тому назад мимо прошел – с горьким укором добавил он.

XI

Лидочка быстро поправлялась, и я продолжала получать из Петербурга успокоительные телеграммы. Тим повеселел и, в награду за оказанную услугу, захотел показать мне портрет дочери.

– Он у меня в Больё хранится – объяснял он. – Алекс не позволяет мне иметь отдельного чемодана, а потому я по приезде сюда купил портфель и отдал его на хранение хозяину одного маленького кафе. Там же я держу и Марусины письма.

Как опереточные заговорщики отправились мы в Больё тайком от Алекс. Тим поехал по железной дороге, я – в трамвае, и оба встретились в кафе. Улыбающийся хозяин принес нам туго набитый портфель. Маруся писала каждый день по четыре, а иногда и по восьми страниц. Тим с гордостью показал мне некоторые письма. Они были написаны крупным детским почерком с орфографическими ошибками. Но, Боже, какой нежной любовью веяло от этих безграмотных посланий!

«…Как я рада, голубчик Тимочка, что ты видишь карнавал! Ты в Петербурге так скучно живешь – надо же и тебе когда-нибудь повеселиться! Ты так всё смешно описываешь, что я хохочу и точно с тобой вместе вижу все эти забавные процессы…

…Главное, сердце свое береги, дорогой мой! Помни, что тебе вредно много ходить и утомляться. Не раздражайся словами Алекс. Она ведь больная, а больные, что дети: сами не знают, что болтают…

…Ты пишешь, что по нас очень тоскуешь и с нетерпением ждешь возвращения в Петербург; упрекаешь меня, что я, будто бы, по тебе не скучаю и домой не зову. Голубчик мой, я с тобой не расставалась ни на минуту. День и ночь ты со мной. Я вижу, как ты гуляешь, смеешься, разговариваешь… Здесь мгла и сырость, а в Ницце солнце, хороший воздух, и сердце твое укрепляется. Только бы ты был здоров, а остальное всё уладится»…