Мои странные мысли — страница 31 из 102

Поверив доброму доктору, Мевлют разделся, полагая, что его сейчас же и осмотрят, но вместо этого его в одних трусах поставили в очередь таких же, как он, бедолаг. Все они держали свою одежду в руках, положить ее не разрешали, чтобы не было краж. Стоявшие в очереди, словно верующие перед входом в мечеть, держали в руках свои туфли, поставленные одна на другую, сверху на туфлях была сложена одежда, а на самом верху красовался лист осмотра, который врачам, проводившим его, предстояло заполнить, подписать и поставить свои печати.

Прождав в совершенно недвигавшейся очереди в холодном коридоре два часа, Мевлют узнал, что доктор еще даже не пришел. Что за осмотр предстоял, тоже никто не знал. Некоторые говорили, что проверять будут глаза, другие испуганно говорили: «Доктор, когда придет, будет не в глаза нам смотреть, а в задницу, так что гомиков всех сразу отсеют». Мевлют так испугался вероятности того, что кто-то засунет палец в его самое интимное место, что, забыв о неловкости, начал разговаривать с обнаженными товарищами по очереди. Он выяснил, что большинство, как и он сам, приехали из деревни, жили в кварталах гедже-конду и каждый из них, будь то самый жалкий или самый тупой, непременно хвалился, что «у него здесь есть своя рука». Мевлют тут же вспомнил Хаджи Хамита Вурала, которому он даже не сказал, что идет в армию, и сказал, что «у него тоже есть рука», которая поможет ему пройти военную службу без забот.

Так он с первого дня понял, что частое упоминание о высоких связях спасет его от жестокости и насмешек других новобранцев. Он рассказывал в очереди одному парню, который тоже оказался с усами (хорошо, что я отпустил усы, думал Мевлют), что Хаджи Хамита Вурала знают абсолютно все, что он очень справедлив и всегда поможет, как вдруг раздался крик какого-то командира: «А ну-ка, молчать!» Все испуганно замолчали. «Не надо тут болтать, словно бабы в хамаме! Хватит скалиться! Сохраняйте достоинство! Здесь военный комиссариат. А вы хихикаете, как девочки!»

Одни новобранцы, застеснявшись командира, бросились прикрывать наготу одеждой и обувью, другие сделали вид, что очень испугались, а едва тот ушел, принялись болтать и перешучиваться еще громче. Мевлют чувствовал, что сможет договориться и с теми, и с другими, но боялся, что, если в армии все такие, он может показаться им всем чужаком и остаться в одиночестве.

Однако до самого момента присяги, когда закончилась строевая подготовка новобранцев, у него не нашлось времени ни на то, чтобы почувствовать себя чужаком, ни на то, чтобы почувствовать себя одиноким. Каждый день он, распевая народные турецкие песни-тюркю, по два-три часа бегал вместе со всей ротой, преодолевал препятствия, выполнял физические упражнения, наподобие тех, которые в лицее их заставлял делать Слепой Керим, и учился отдавать честь, раз за разом повторяя армейское приветствие перед настоящими или воображаемыми офицерами.

Уже спустя три дня пребывания на военной базе побои стали обычным делом, многократно свершавшимся у него на глазах. Кто-то из дуралеев-новобранцев умудрялся неверно надеть головной убор, хотя сержант много раз показывал, как надо его надевать; кто-то сгибал пальцы, отдавая честь, и тут же получал за это затрещину; кто-то путал право и лево во время тысячной по счету тренировки, а в ответ слышал унизительную брань командира и к тому же получал наказание отжаться на земле сто раз, на потеху всему взводу.

Однажды вечером за чаем Эмре Шашмаз из Антальи сказал:

– Братец, вот если бы мне кто-то рассказал, я бы не поверил – сколько в нашей стране тупиц и дурней! – (Он был владельцем лавки автозапчастей, и Мевлют испытывал к нему уважение, потому что считал его серьезным человеком.) – Я до сих пор не могу понять, как можно быть такими тупыми? Таких даже колотить бесполезно!

– Братец, я думаю, главный вопрос заключается вот в чем. Их колотят потому, что они такие тупые? Или они тупеют потому, что их бьют? – вмешался в разговор Ахмет из Анкары.

У Ахмета тоже была своя лавка, только галантерейная. Мевлют тогда понял, что для того, чтобы иметь право выносить суждения о чьей-либо глупости, нужно, по крайней мере, иметь хотя бы одну лавку. На самом деле ему не очень-то нравилось, что говорят эти умники, с которыми он случайно оказался в одном взводе. Один капитан в четвертой роте, любивший погорлопанить, так жестоко обошелся с одним солдатом из Диярбакыра (в армии запрещено было употреблять слово «курд» или «алевит»), что бедолага-солдат, оказавшись в карцере, тут же повесился на собственном ремне. Мевлют очень сердился на обоих лавочников, которых совершенно не расстроило это происшествие; более того, они считали, что капитан был прав, и называли погибшего идиотом. Как и большинство солдат, Мевлют сам, бывало, задумывался о самоубийстве после каждой очередной нахлобучки, но потом, как и все, сводил любое происшествие к шутке и вскоре о нем забывал. Как-то через несколько дней после обеда Эмре и Ахмет, смеясь и разговаривая, выходили из столовой и в дверях наткнулись на рассерженного чем-то майора. Безмолвно и с удовольствием наблюдал Мевлют издали, как майор залепил обоим в хорошо выбритые щеки по две звонкие затрещины.

Вечером за чаем Ахмет из Анкары пообещал:

– После армии я разыщу этого говнюка, и пойдет он у меня туда, откуда мать его родила!

– Перестань, не бери ты в голову, братец! – попытался успокоить его Эмре из Антальи. – Разве можно искать какую-то логику в том, что происходит в армии!

Мевлют зауважал Эмре за гибкость и опытность, которые помогли ему быстро забыть о пощечине. Однако слова о том, что в армии нет логики, принадлежали не ему, а были любимой поговоркой командиров. Если кто-то из подчиненных пытался отыскать логику в очередном приказе, они обычно кричали: «Я могу лишить вас увольнительной на два выходных подряд только потому, что мне так хочется, или заставить вас ползать в грязи, и вы тогда вообще пожалеете, что на свет родились!» – а затем обычно выполняли обещанное.

Несколько дней спустя Мевлют тоже получил свою первую затрещину и понял, что побои были на самом деле не так ужасны, как он себе представлял. Так как заняться было нечем, его взводу велели убирать мусор вокруг части, и они собрали все спички, окурки и сухие листья, какие только нашли. Когда все собрали, солдаты разошлись по сторонам и закурили, как вдруг откуда ни возьмись появился какой-то командир (Мевлют так и не научился разбираться в званиях по знакам отличия на погонах), который тут же заорал: «Это что за самоволка!» Он выстроил взвод и ударил каждого из солдат по лицу. Мевлюту было очень больно, но он был доволен, что так быстро, без особых проблем, пережил то, чего так сильно боялся, – первые побои. Высокий Назми из Назилли был первым в шеренге, поэтому ему достался самый сильный удар, и после удара он смотрел вокруг себя так, будто готов убить любого. Мевлют попытался его утешить.

– Не печалься, братец, – сказал он ему. – Посмотри на меня, я уже обо всем и думать забыл!

– Тебя он так сильно не бил, как меня! – сердито отозвался Назми. – Это все потому, что ты смазливый, как девчонка.

Мевлют подумал, что в чем-то он прав.

Кто-то рядом произнес:

– Армии все равно, красивый ты или урод, симпатичный или страшный. Бьют всех одинаково.

– Не надо себя обманывать, ребята. Если ты с востока, смуглый, если у тебя темные глаза, то побоев тебе достанется намного больше.

Мевлют не стал принимать участия в этом споре. Он уверил себя в том, что полученная затрещина не была оскорбительной, потому что получил он ее не по своей вине.

Однако два дня спустя, когда он шел задумавшись (интересно, сколько прошло времени с тех пор, как Сулейман доставил письмо Райихе?), с расстегнутым воротничком, абсолютно не по уставу, его вдруг остановил лейтенант. Он два раза наотмашь ударил Мевлюта ладонью и тыльной стороной руки и обозвал его идиотом. «Ты что, у себя дома, что ли? Из какой ты роты?» А затем зашагал прочь, даже не удосужившись выслушать ответ Мевлюта.

Хотя за двадцать месяцев службы в армии Мевлюту предстояло получить еще множество пощечин и затрещин и не раз быть битым, но этот случай задел его гордость особенно, а все потому, что Мевлют решил – ведь лейтенант прав. Верно, в ту минуту он и вправду думал о Райихе и совершенно позабыл и о своей форме, и о должном приветствии, и о том, куда идет.

Тем вечером Мевлют лег раньше всех, натянул на голову одеяло и принялся с тоской размышлять о собственной жизни. Конечно же, ему хотелось оказаться сейчас в доме на Тарлабаши с Ферхатом и ребятами из Мардина, но ведь и тот дом не был его собственным. Единственное место, которое он мог называть своим домом, была их с отцом лачуга на Кюльтепе, где сейчас отец наверняка дремлет перед телевизором, но тот дом до сих пор и документа-то никакого не имел.

По утрам Мевлют открывал наугад книгу про то, как писать любовные письма, которую прятал под свитерами на дне шкафа, и, прикрываясь дверцей шкафа, несколько минут читал какую-нибудь страницу, которая будет занимать его разум весь день, а затем, во время бессмысленных тренировок и бесконечных пробежек, размышлял о будущих письмах к Райихе. Он старался запомнить те прекрасные слова, а когда по выходным его отпускали в увольнение, тщательно записывал все на бумагу, а записанное отправлял в Стамбул, на Дуттепе. Самым большим счастьем для него было сидеть где-нибудь за столом в забытом Аллахом углу на междугороднем автовокзале и писать письмо Райихе, иногда даже ощущая себя поэтом, а вот кофейни и кинотеатры, куда ходили другие солдаты, он не любил.

Когда четырехмесячный курс молодого бойца подошел к концу, Мевлют уже знал, как обращаться со штурмовой винтовкой G-3, как рапортовать офицеру (это ему удавалось немного лучше, чем другим), как стоять по стойке смирно, как подчиняться приказам (это он делал так же, как и все), как докладывать обстановку и как лгать и вести двойную игру, если того требуют обстоятельства (это ему удавалось несколько хуже, чем другим).