и я уже начала сама добираться до работы по утрам, а к началу зимы и домой по вечерам стала возвращаться одна.
Ферхат. Я только вмешаюсь на минуточку, потому что не хочу, чтобы у вас создалось неверное впечатление обо мне: я человек чести и человек трудолюбивый, который знает свои обязанности, и, если бы это зависело от меня, я бы никогда не позволил жене работать. Но Самиха постоянно твердила, как скучно ей дома. Она еще и часто плакала, хотя и не рассказывает вам об этом. Кроме того, Хайдар и Зелиха были нам уже как семья, да и все, кто работал в «Дживане», были как родственники, ну вроде как братья и сестры. Так что, когда Самиха сказала мне: «Я сама могу туда добраться, оставайся дома и лучше слушай свои телевизионные лекции!» – я сдался. Но теперь я чувствовал себя все более виноватым перед ней каждый раз, когда не мог понять урока по бухгалтерии или не успевал вовремя отправить домашнее задание в Анкару. Вот и сейчас профессор математики, у которого из огромного носа и ушей растет столько белых волос, что кажется, его можно за них вытащить из телевизора, пишет на доске все свои цифры, а я волнуюсь, что не смогу их запомнить. Я терплю эту пытку только потому, что Самиха верит – больше, чем я, – что все изменится, когда я получу аттестат и найду работу на государственной службе.
Самиха. Мой первый «работодатель», дама из квартиры номер пять, которой меня представила Зелиха, оказалась беспокойной и вспыльчивой. «Вы совершенно друг на друга не похожи», – говорила она, подозрительно косясь на меня (Зелиха сказала ей, что мы родственницы). Вначале Налан-ханым[57] засомневалась, что у такой изнеженной на вид девушки получится хорошо убрать дом. Еще четыре года назад она занималась уборкой сама, поскольку не имела лишних денег. Но затем ее первенец умер от рака, хотя учился еще в средней школе, и с тех пор Налан-ханым повела беспощадную войну против пыли и микробов.
– Ты протерла под холодильником и в белой лампе? – спрашивала она даже после того, как я только что делала это прямо у нее на глазах. Она тревожилась, что пыль заразит раком и ее второго сына, и, когда приближалось время его возвращения домой из школы, я тоже принималась волноваться, вытирая пыль со все большей настойчивостью и беспрерывно бегая к окну вытряхнуть тряпку, злая, как хаджи, который забрасывает камнями шайтана в долине Мина[58]. – Тщательнее вытирай, Самиха, тщательнее! – подгоняла меня Налан-ханым. Она стояла, разговаривая по телефону, одновременно указывая мне на пятнышки, которые я пропустила. – Боже, откуда берется вся эта грязь! – ругалась она. Она тыкала мне пальцем, и я чувствовала себя виновной, как будто принесла всю эту грязь на себе из своего бедного района.
Через два месяца Налан-ханым доверила мне приходить три раза в неделю. С этого времени она начала оставлять меня дома одну, вооруженную мылом, ведрами и тряпками, пока сама ходила по магазинам или играла в кункен с теми же подругами, с которыми всегда болтала по телефону. Иногда она тихонько возвращалась без предупреждения, делая вид, что что-то забыла, и, увидев меня все так же старательно занятой уборкой, с удовольствием говорила: «Хорошая работа, благослови тебя Создатель!» Иногда она брала фотографию своего умершего сына, которая стояла на телевизоре рядом с китайской собачкой, и плакала, протирая серебряную рамку снова и снова, так что я откладывала свою тряпку и старалась успокоить ее.
Однажды Зелиха заглянула ко мне вскоре после того, как Налан-ханым ушла.
– Ты сбрендила! – воскликнула она, увидев, что я безостановочно и усердно тружусь, а затем включила телевизор и уселась его смотреть.
С этого времени Зелиха начала приходить всякий раз, когда дама, на которую она работала, уходила из дому (иногда хозяйка Зелихи и Налан-ханым уходили вместе). Пока я вытирала пыль, она обсуждала происходящее в телевизоре и шарила по холодильнику перекусить, сообщая мне, что шпинат неплох, но йогурт прокис (этот йогурт доставляли из магазина в стеклянной чашке). Когда она начала лазить по ящикам Налан-ханым, комментируя ее бюстгальтеры, носовые платки и другие вещи, которым она даже не знала названия, я не выдерживала, бросала работу, подходила к ней, слушала и не могла не смеяться. Среди шелковых платков и фуляров в глубине одного из ящиков лежал треугольный амулет, заговоренный на богатство и удачу. В другом углу, среди старых документов, налоговых деклараций и фотографий, мы нашли резной деревянный ящик, чудесно пахнувший, – мы так и не поняли, для чего он. В ящике у кровати со стороны мужа Налан-ханым Зелиха нашла спрятанную среди лекарственных пузырьков и сиропов от кашля странную бутылочку с жидкостью табачного цвета. Бутылочка была розовой, с этикеткой, на которой была изображена арабская женщина с полными губами, но больше всего нам понравился ее запах (наверно, это было что-то вроде лекарства, а может, Зелиха была права, это был яд), но мы слишком боялись, чтобы капнуть себе на руки даже каплю. Месяц спустя, исследуя секреты квартиры уже одна (мне нравились рисунки умершего сына Налан-ханым и его старые домашние задания), я заметила, что бутылочка исчезла со своего обычного места.
Однажды Налан-ханым сказала, что ей надо со мной поговорить. Она сказала мне, что Зелиху уволили из уважения к желанию ее мужа (я так и не поняла, о чьем муже идет речь), и, к сожалению, хотя она абсолютно уверена в моей невиновности, это значило, что я тоже больше не могу у нее работать. Я не совсем поняла, что происходит, но, увидев, что она плачет, сама тоже заплакала.
– Не плачь, дорогая моя, мы приготовили для тебя кое-что замечательное! – сказала Налан-ханым оживленным тоном, каким гадалки-цыганки говорят: «Тебя ждет прекрасное будущее!»
Оказалось, что богатая, уважаемая семья из Шишли искала прислугу, честную и заслуживающую доверия горничную вроде меня. Налан-ханым собиралась отослать меня туда, и мне предстояло отправиться прямо к ним без всяких объяснений.
Мне было все равно, но Ферхату не нравилась моя новая работа. Теперь мне приходилось вставать еще раньше, затемно, чтобы успеть на первый мини-автобус в сторону Гази-Османпаша. В Гази-Османпаша мне нужно было ждать еще полчаса автобус до Таксима. Эта часть поездки занимала больше часа, и автобус обычно бывал так полон, что все поджидавшие его толкались локтями, чтобы вскочить первыми и занять свободное сиденье. В окно автобуса я разглядывала спешивших на работу клерков, уличных торговцев, толкавших перед собой свои тележки, лодки на Золотом Роге и детей, торопившихся в школу. Я старалась рассмотреть крупные заголовки газет в магазинных витринах, рекламные объявления на стенах, огромные рекламные щиты, мимо которых мы проезжали. Я рассеянно читала стихи, которые умники приклеивали на задние стекла своих машин и грузовиков, и мне начинало казаться, что город разговаривает со мной. Было приятно думать, что Ферхат провел свое детство в Каракёе, прямо в центре города, и, вернувшись домой, я просила его рассказать о тех днях. Но он поздно возвращался по вечерам, и мы видели друг друга все меньше и меньше.
На Таксиме, где я снова пересаживалась на другой автобус рядом с почтой, я покупала бублик-симит у одного торговца и либо съедала его в автобусе, глядя в окно, либо прятала в свой пакет и ела позже, в доме, где работала, за чашкой чая. Иногда дама, у которой я трудилась, говорила мне: «Позавтракай, если ты еще не поела сегодня». Так что я подкреплялась сыром и оливками из холодильника. Около полудня я начинала жарить ей котлетки к обеду, и она говорила мне: «Брось еще три для себя, Самиха». Она клала себе на тарелку пять штук, но съедала только четыре; я доедала оставленную котлетку на кухне, так что мы обе в итоге съедали по четыре.
Но ханым-эфенди (так я обычно ее называла – я никогда не обращалась к ней по имени) не садилась за стол со мной, и мне не разрешалось есть одновременно с ней. Она хотела, чтобы я находилась достаточно близко, чтобы услышать ее вопрос: «Где соль?» – или приказание: «Убери это», так что я стояла в дверях обеденной комнаты во время ее обеда. Она часто задавала мне один и тот же вопрос: «Откуда ты?» И всегда забывала ответ. Когда я сказала ей про Бейшехир, она воскликнула: «Где это? Я там никогда не была», так что в конце концов я начала говорить, что я из Коньи. «Ах да, Конья! Я собираюсь туда однажды поехать и посетить могилу Руми», – ответила она. Позднее, когда я уже работала в других домах (один находился в Шишли, другой в Нишанташи), я снова сказала, что я из Коньи, и, хотя люди там тоже сразу вспомнили про Руми, они тут же испугались, что я буду пять раз в день совершать намаз. Впрочем, Зелиха давно научила меня отвечать «нет», если кто-то спросит: «Молишься ли ты?»
В те дома я попала по рекомендации ханым-эфенди, и тамошним семьям не нравилось, что я использую ту же туалетную комнату, что и они. В тех старых домах были устроены маленькие уборные для слуг, которые мне иногда приходилось делить с кошкой или собакой и где я оставляла свою сумку и пальто. У ханым-эфенди была кошка, которая никогда не слезала с ее рук, но при этом воровала еду с кухни, так что иногда, когда мы с кошкой оставались дома одни, я давала ей пинка, а дома жаловалась на воровку Ферхату.
Однажды ханым-эфенди заболела, и мне пришлось провести несколько дней в Шишли, чтобы присмотреть за ней, потому что я понимала – она найдет кого-нибудь другого, если я не сделаю это. Мне выделили маленькую чистую комнатку, окошко которой выходило в проем между двумя домами; солнце в нее никогда не заглядывало, зато простыни приятно пахли, и мне там нравилось. В конце концов эта комнатка стала моей. Дорога в Шишли и обратно занимала четыре-пять часов в день, так что иногда я оставалась у ханым-эфенди, подавала ей завтрак наутро, а потом шла работать в другой дом. Но я всегда рвалась назад к Ферхату, в наш квартал Гази, и всего одного дня разлуки хватало, чтобы заставить меня скучать по нашему дому и всем нашим вещам. Мне нравилось время от времени уходить с работы пораньше, в полдень, и немного бродить по городу перед пересадкой на Таксиме, но я все же беспокоилась, что кто-то из Дуттепе может увидеть меня на улицах и сказать об этом Сулейману.