упиться. Вылезаем из в муках выплясанного трамвая, съедаем по паре – Женька не упился. Снова выходим, мне совсем уже жалко денег на такую дурь, но он благородно делится, – однако съесть пять штук еще не означает упиться. От участия в третьем заезде я отказываюсь – человек не в себе: не разламывая плод на цивилизованные дольки, он въедается прямо в истекающее соком нутро. «Теперь ты понял, почему я не пью?» – гордо спрашивает Женька, и я понимаю: если относиться к себе как к заслуживающему уважения постороннему, любая дурь будет властвовать над тобой. Славка тоже мог иногда (в буфете все-таки, под рукой!) купить сразу два соевых батончика и откусывать их парой, как двустволку, – у меня есть даже свой стиль поедания, радостно делился он, – но это была забава, а не достойная серьезного отношения страсть. Хотя я и Славке слегка завидовал: что-то у меня одного нет никаких стилей…
Из романа с апельсинами Женька вынес сладкие пятна на новых брюках, которые почему-то хотелось назвать панталонами. В пору краткой любви с Томкой Женька отыскал приемлемый компромисс между обтяжкой и утеплением – Томкины чулки с атласным поясом и болтающимися резинками (колготки были еще редким земноводным), – остается восхищаться вышколенностью портного, перед которым рассеянный Женька однажды предстал в этой сбруе: в то чистое время нестандартной сексуальной ориентации придерживались лишь истинные аристократы.
У Женьки даже «индпошив» брюк превращался в громогласную, исполненную драматических событий операцию – а я первые заказные штаны – расклешенные, с горизонтальными карманами – тихо-мирно пошил исключительно под Славкиным влиянием. Размеры у нас оказались один в один, но Славкины сильные кривоватые ноги баскетболиста были чуточку короче, отчего и клеши мотались вокруг них с бoльшим историко-революционным шиком. Катька, улучив минуту, шепнула, что на мне брюки сидят лучше, чем на Славке – у меня фигура стройней. Правда, Томка в первый же вечер уж и не помню как залила мои новехонькие брюки зеленкой. Я хохотал наравне со всеми: на свете были вещи поважней потерянной двадцатки (больше чем полстипендии). Через две недели я попросил у Славки брюки-близнецы сходить куда-то на вечеринку. «Ты же свои испортил…» – насупился Славка, вместо того чтобы кинуть мне свои портки с такой же легкостью, с какой я свои зашвырнул в мешанину общего шкафа. Но и я, вместо того чтобы гордо удалиться, продолжал недоумевающе смотреть на него, и он сломался. «Я их тебе, конечно, дам, но..» – он с досадой крякнул, давая мне понять, что я не прав. И я принял их, двойники моих утраченных порток, хотя гонор настоятельно требовал отвергнуть подачку – меня удержало нечто большее, чем гонор. Через месяц я извлек озелененные штаны обратно, чтобы отправиться в них на разгрузку вагонов – и оказалось, что зеленка за это время совершенно выцвела! Как к тому времени воспоминание о трехтысячной Славкиной скупости.
У нас было принято дружить комнатами – тридцать вторая с пятнадцатой, сто двадцать третья с пятьдесят шестой, – я много их перебрал, прежде чем наконец запал на незабвенную Семьдесят четвертую. Первый курс вообще вспоминается мне чем-то вроде пьяного загула – вспыхивают и навеки пропадают какие-то лица, то ты хохочешь на неведомом крыльце, то уже рыдаешь в такси, то в незнакомой комнате с кем-то целуешься и клянешься в вечной любви, то уже в собственной квартире, чем-то смертельно оскорбленный, ищешь бритву, чтобы зарезаться или зарезать… На втором курсе ты уже человек с репутацией и даже с некоторыми признаками вменяемости: случается, ты целую неделю не меняешь мнений, временами бываешь способен говорить, не захлебываясь и не переходя на крик, а в отдельные месяцы проводишь вечера в одной-двух, а не в десяти-двадцати компаниях. Трезвели все, лихорадочные братства уже не вспыхивали с первой же минуты, чтобы назавтра навеки рассыпаться, и запомнились мне из этой вакханалии больше всего те, кто и тогда умел не пьянеть.
На втором курсе народ уже расселялся не по прихоти канцеляристки, а по интересам – друг к другу, к учебе, к бабам, к водке, к музыке, к бардаку, к чистоте, – последняя страсть и породила легендарную Семьдесят четвертую – с пикейными покрывалами, крахмальной скатертью, фаянсовыми чашками и новым белым чайником (в стандартную экипировку входили вечно воруемые друг у друга зеленые в яблоках: чертыхнешься, взлетишь на другой этаж и в тамошней кухне прихватишь другой, такой же кипящий).
Дальше туманятся наплывающие друг на друга размытые эпизоды: Томкина беременность пополам с запущенной учебой; исполненные бесчисленных психологических нюансов их бесконечные разборки с Женькой, пересказываемые мне с такой пылкой обстоятельностью, что через щербину то и дело вылетали благородные брызги; Томкины усилия спастись от надвигающегося отчисления (пытаясь навязать реальности угодную ей модель мироздания, она беспрерывно строила графики, совершенствуясь в том единственном, что и без того получалось). Еще еле слышно звучат отголоски первой нашей вечеринки в Семьдесят четвертой, организованной девочками с беспримерной утонченностью – не накромсанная ветчинная колбаса с изнемогшими скрюченными солеными огурцами, но – меня поразило, что и Катька знала имя этого диковинного салата: «оливье». «Я слежу, как Воронина крошит колбасу, и чувствую, что меня раздражает в ней все – лоснящиеся руки, нож, к которому прилип кусочек жира…» – глубины собственной души служили для Женьки неиссякаемым источником аппетитных наблюдений.
Любовь закладывала виражи один круче другого. Представленная к отчислению Томка отбыла в родимый областной центр, там вступила в плотскую связь с очень интеллигентным солдатом по фамилии Гренaдер, забритым из музучилища в полковые трубачи, вернулась делать аборт и забирать документы… «Она воспользовалась тем, что ей не угрожала беременность», – вычерчивал Женька аналитические узоры. В конце концов, посерьезневшая и оттого резко овульгарневшая Томка отбыла в родные палестины переводиться в тамошний пед и выходить замуж за скромного одноклассника Фиму, грустно поджидавшего в сторонке, пока его возлюбленная наконец уверится, что лишь терпение и труд по-настоящему блаженны, ибо они наследуют все объедки. И вся любовь. Нет, это не любовь, негодует Катька.
Я уж и не помню, когда разнесся слух, что Женька сначала бежал в Штаты, а потом погиб в джунглях Сальвадора. А Славка, отсидев лет десять в отказе, мирно скончался в Израиле от прозаического диабета.
Катька не сразу сообщила мне, что Славка умер. Я тогда отходил после суровой операции – боялись, что я вообще отойду, – и она долго «готовила» меня, заговаривая, что звонила из Хайфы Марианна, что Славке очень плохо.
Наконец, она сказала: Славка умер. Как?! Что-то младенческое, то есть главное, в моей глубине заметалось, пытаясь улизнуть: нет, я не расслышал, я сейчас запихну эти слова ей обратно в рот!.. – но мотылек души против бульдозера правды…
И Биржевого переулка хватило ровно на три вздоха.
Владимир Гуга (Москва)Недоумение
По общаге известного московского вуза патрулировал специальный студенческий отряд. Главной задачей патруля было выявление факта аморалки, творящейся в комнатах студентов и студенток. Иначе говоря, оперативный отряд охотился за участниками половых отношений, как отечественных, так и международных. Особо активистов волновали факты международных сношений. Желательно с участием капиталистической стороны. Но представителей капстран в общаге фактически не проживало, зато студентов из развивающихся государств и стран – участниц Варшавского договора – хоть пруд пруди.
Руководил патрулем комсорг Миша Ф., паренек с горячим сердцем и холодными нервами. У него имелась сеть доносчиков. Отряд действовал так: выявив (по наводке агента) комнату с безнравственными обитателями, ребята шифровались около двери и засекали время. Когда, по расчетам Миши, наступал апогей любви, патруль врывался в комнату и фиксировал факт аморального поведения. Бывали осечки. Иногда вместо распаленной пары они обнаруживали двух зубрящих экзаменационные билеты должников.
Нельзя сказать, что Миша испытывал от этих рейдов удовольствие извращенца. Отнюдь. Он просто делал то, что должен был делать в соответствии со своей общественной нагрузкой. Главным стимулом его безупречных операций было чувство ответственности. Хотя определенный азарт командир летучего отряда, конечно, ощущал. Работал он серьезно, на совесть. При этом его никто не просил ловить аморальщиков. Просто, зная о сообразительности Миши, секретарь комсомольской организации однажды протянул ему связку ключей и коротко указал: «Действуй, Михаил. В нашем общежитии не должно быть грязи».
Обычно пойманные с поличным скулили, стыдливо прикрываясь одеялом или подушками, просили пощадить и не сообщать «куда следует». Иногда даже предлагали взятку. Но Михаил обладал гранитной неподкупностью. Вообще, он был крепким парнем – рослым молодцом, победителем легкоатлетических соревнований. И отряд он себе подобрал соответствующий – все, как на подбор, крепыши. Нравственный патруль отлично проработал около трех лет и продолжал бы и дальше нести свою вахту, но…
23 октября 198… года в 00 часов 25 минут Михаил Ф. со своими помощниками ворвался в комнату № 305, где, по сведениям, полученным от агента, происходил половой акт между студенткой Мариной С. и иностранным студентом, обучающимся в другом вузе. Гость общежития, шоколадный молодой человек со сливовыми раскосыми глазами, после мгновения замешательства, вскочил с кровати и, совершенно бесстыдно сверкая своим мужским естеством, с каким-то кошачьим воплем влепил пяткой в переносицу Миши. Удар был настолько сильным, что Мишу отбросило в коридор. Перед его глазами замерцал плакат кудрявого Валерия Леонтьева в хороводе фиолетовых кругов. Чувство глубочайшего недоумения поразило Мишу: «Как это? Что это? Почему? За что?»
Нокаутированный Михаил лежал и слушал, как визжит кошкой незнакомец, раздавая хлесткие тупые удары патрулям. Проваленная операция закончилась очень быстро. Буквально через минуту после вторжения в комнату № 305 бойцы отряда нравственности понеслись вниз по лестнице, схватившись за отбитые места на лице и теле. Тут же вызвали милицию. Приехавшие сотрудники поднялись в злополучную комнату и обнаружили там пустоту: проклятый каратист вместе со своей белокурой зазнобой бежал.