Мои великие люди — страница 10 из 52

Глянул Вектор в низину, а оттуда в гору, держа автоматы на брюхе, стреляя и пьяно крича, идут враги — в зеленых мундирах нараспашку, без фуражек, с засученными рукавами. Идут густой цепью и, встреченные пулеметным огнем, валятся, а живые продолжают идти.

Нескольким солдатам удается прорваться в селение, и обнаружив коней на привязи, они кидаются к ним.

Кони визжат, вскидываясь на дыбы. Лошадь комэска крутнулась на месте и с оборванным поводком ускакала. У Вектора привязь крепкая, и приходится только пожалеть, что не дал себя отвязать Чужому: сейчас бы убежал — и ищи ветра в поле.

К нему подскакивает более проворный из врагов, хочет отвязать, но дончак пускает в ход и зубы, и копыта. Тогда солдат пытается завладеть Орликом, но единственное, что ему удается, — отвязать коня, ни криком, ни кулаком не достигает своей цели. И со зла хлещет очередью из автомата по несговорчивому коню. Орлик, коротко вскрикнув, валится с неестественно запрокинутой головой. В ноздри Вектора ударяет теплый запах крови. Слезы струятся по щекам умирающего Орлика, глаза его огромны.

— Гад! — в ярости кинулся Побачай на солдата. — По лошадям-то зачем?

Враг хлещет и по нему очередью, коновод, прижимая руки к груди, падает лицом в сухую, прошлогоднюю траву.

Новая очередь приходится на долю коней, и Вектор ощущает знобящий холодок, скользнувший по шерстке, а затем ужасная боль пронизывает все его существо: по передним ногам выше колен словно кто палкой ударил, да так сильно, что невмоготу устоять, — дончак, рухнув на грудь, заваливается на бок. Недоуздок, не выдержав тяжести, лопнул — конь теперь свободен от привязи, беги куда угодно.

К этому времени казаки окончательно сминают противника, слышится их мощное «ура». Фигуры в красных бешметах скользят по косогору, гоня врага, разя штыками и саблями. Отставшие бегут к коновязи, разбирают висящие на частоколе седла. Сейчас и Гуржий прибежит. Надо встать.

Вектор пытается подняться. На задние ноги встал легко, а передние не слушаются, разъезжаются, как в гололедицу. И боль неимоверная. Не понять, отчего это. Хочет встать на них потверже, раздается хруст — показалось, будто что-то под ним обрушилось, будто передними ногами в яму угодил. В испуге рванулся, сделал несколько прыжков, но на ровное так и не выбрался. Осознал, что это не яма, а что-то другое: если б яма была — выскочил бы! Никогда такого не было. Путы, что ли, на ногах?

В изнеможении Вектор снова ложится, заглядывает себе под брюхо, на ноги, лежащие как-то странно, ничего не понимает и, вытянув морду к бегущим казакам, кричит тревожно и жалобно: люди, сделайте же что-нибудь, помогите!

Не до него казакам, каждый спешит к своему коню. Но ничего, вон бежит Хозяин с седлом, он поможет. Сколько раз выручал. Его уже оповещают:

— Гуржий, беда! Конь твой обезножел…

Дончак порывается навстречу своему властелину, силится выпростать передние ноги из незримых пут, но они не поддаются, не выпускают.

Казак в горести присаживается перед конем на корточки, встает на колени, гладит по челке своего друга.

— Что с тобой, мой Вектор? Как же так?

Он с седлом прибежал, а почему-то не седлает. Или раздумал? Даже недоуздок зачем-то снимает.

А коней уже всех разобрали, только Вектор и остался да Орлик, неподвижно лежащий на земле. То на одного глянет Гуржий, то на другого, то на убитого Побачая. Глаза у него горестные, скорбные, полные тоски и отчаяния — никогда ни у кого не видел Вектор таких глаз, — лицо обезображено душевной мукой, по щекам текут слезы. Самый любимый из всех людей, сдружившийся с Вектором в боях дружбой, крепче которой не бывает, сейчас ни ему, ни Орлику, ни Побачаю не может ни в чем помочь. И чутье подсказывает: произошло что-то страшное, непоправимое. Из глаз дончака, помимо его воли, брызнули слезы, потекли, закапали с ганашей часто-часто.

Вектор видит сквозь слезы проступающие из мглы поля и луга, откуда веет сладкими запахами земли, цветов и трав, а в выси горит утренняя звезда, светлая, беспечальная. Кони скачут под всадниками, а он встать не может — ему бы мчаться, стучать, как они, копытами: тук-тук, тук-тук, тук-тук. Не для него теперь луговые росные травы, дороги, простор, жизнь, полная прекрасного. Сознавать это после выпавшего ему на долю среди ужасов войны мирного вчерашнего дня, проведенного в крестьянских занятиях, особенно горько.

Подходит Чужой, говорит печально:

— Если б собственными глазами не видел, никому бы вовек не поверил, что лошади плачут…

Он принес воды и свежей травы. Вектор ни к чему не притрагивается и присутствия Чужого даже не замечает, все внимание его приковано к Хозяину. Он, как в самое лучшее время, кладет дружески голову ему на плечо, тихонечко ржет, просительно шевеля губами, все еще надеясь на что-то.

Хозяин зачем-то вынимает револьвер и, поглядев на него в тяжелой задумчивости, снова прячет в кобуру.

— Нет, не могу! — шепчет и оборачивается к Чужому. — Выручи, браток. Прошу тебя!..

И, поспешно подобрав конскую сбрую, он почти бежит, горбясь, закрывая лицо руками. Это уже и вовсе не понять Вектору: оставляет его зачем-то с Чужим, с нелюбимым, гадким, от которого, кроме зла, ничего не увидишь, а сам Хозяин, добрый, всемогущий, почему-то уходит от него, и уходит в то самое время, когда он более всего нуждается в его помощи. Так и побежал бы за ним следом! Но единственное, на что он сейчас способен, — кричать, и он кричит изо всех сил, что хочет быть с Хозяином, что не хочет оставаться с Чужим.

Что делает Чужой, ему безразлично. Лишь почувствовав металлический холодок в ухе, он вспомнил о нем. Не успел встряхнуть головой, чтоб избавиться от неприятного ощущения, как раздается оглушительный гром — такого сильного грома Вектор в жизни своей не слышал. Срывается с небосклона голубовато-розовая капелька. Все погружается во мрак.

И тут — что это, сон или явь? — где-то далеко-далеко настойчиво и властно запевает труба:

— Р-ра-а! Р-ра-а! Р-ра-а!..

Миг — и вновь горит звезда над горизонтом. Орлик, живой и невредимый, заслышав трубу, в нетерпении перебирает ногами. Побачай, не убитый и не раненый, вечно озабоченный, хлопочет, как всегда, возле лошадей. К брошенной им охапке пахучего сена Вектор даже не прикасается и, как всегда, когда звучит сигнал тревоги, весь подбирается, наструнивает ноги. Он уже ничего не слышит, кроме командирских приказаний и команд, раздающихся повсюду, и приближающегося с каждой секундой тяжелого топота ног: люди бегут седлать коней.

ОКАМЕНЕВШАЯ СОСНАПовесть

1

В редакции областной газеты, куда я со школьных лет бегал со стихами, предложили мне место литературного сотрудника в отделе культуры и быта.

— Не робейте! Не боги горшки обжигают, — мягко говорил, заведя меня к себе в кабинет, редактор, человек редчайшей интеллигентности, из тех, кому веришь больше, чем самому себе. — Сколько вам? Двадцать? Прекрасный возраст! В вас я не сомневаюсь. Только, наверное, и на работе будете писать стихи. Знаем мы вашего брата! — он усмехнулся лукаво. — Но ничего. С понедельника приступайте!

У меня на руках была путевка облсобеса в дом отдыха фронтовиков, и я сказал об этом редактору.

— Тогда ждем вас через месяц. Лады́?

Я кивнул. Прощаясь, он попридержал мою руку в своей:

— Кстати, в тех краях, куда вы едете, побывал Пушкин. Вот вам и тема очерка. Напишите-ка!


С детства слаще любой музыки звучат для меня названия славных сел и деревень — Тургеневка, Ивашевка, Анненково, Карамзинка, Радищево, Языково, Аксаково, освященных именами декабристов и писателей. В родном моем городе с величественным Ленинским мемориалом соседствуют красивейшая центральная улица Гончаровка, садик Карамзина, Минаевский спуск. На окраине города знаменитый Гончаровский обрыв. А как не погордиться землячеством с Денисом Давыдовым, Огаревым, Григоровичем, Мятлевым. Здесь бывали Державин и Жуковский, Гоголь и Толстой. А осенью 1833 года исколесил наши края по следам пугачевского восстания великий Пушкин. Путь его пролегал через деревню моего детства на Казанском тракте, где испокон веков излюбленная забава детворы — цепляться к проезжающим повозкам, и вполне возможно, мой прапрадед, по семейному преданию самый озорной в нашем роду, будучи подростком, прокатился на запятках пушкинской кареты…

Нелегко было мне, двадцатилетнему, вообразить тридцатичетырехлетнего Пушкина. Тогда он казался мне старым. Я не мог представить его в усах и бороде, которые он запустил в дороге, может быть, для того, чтоб глубже вжиться в образ Пугачева, не мог вообразить его раздраженности, вызванной нерасторопностью станционных смотрителей, его недовольства слугой, который, не в пример Никите Козлову, оставленному дома с детьми, Машкой и Сашкой рыжим, вел себя самым наглым образом, тайно попивая вина из дорожных запасов хозяина. Куда понятнее был мне он периода южной ссылки, когда в моем возрасте, полный юношеского огня, жил у Раевских в Гурзуфе и кочевал с цыганами по Молдавии.


Материалы о пребывании Пушкина в Поволжье дал мне местный краевед. Начертил он и маршрут его путешествия, не забыв указать места достопамятных событий: и где менял лошадей, и где повернул назад из-за перебежавшего дорогу зайца, и где, переправляясь через Волгу, сделал в дорожной тетради рисунок Симбирской горы с церковью на ней и домом Карамзиных. Краевед не забыл пометить на чертеже и богатое литературными связями село, в котором, по преданию, был Пушкин и в котором мне предстояло провести месяц по собесовской путевке.

Вновь перечитал я симбирские письма Пушкина к Наталье Николаевне, полные тоски по дому и нетерпеливого ожидания весточки от своей милой женки. Побывал в домах, в которых принимали знаменитого гостя: и в особняке дальних родственников Натали — Загряжских, где поэт, только что с дороги, застав в зале танцующих девиц под музыку двух скрипачей, выложив из сюртука на подоконник пистолет, прошелся с каждой поочередно по нескольку туров вальса; и в бывшей резиденции градоначальника, и в доме Языковых, где в честь Пушкина давались обеды. Как всегда, с волнением и особым вниманием разглядывал я пушкинскую комнату у Языковых, выходящую окнами и балконом на улицу, просторный зал, где на виньетках, украшающих потолок и стены, — скрещенные мечи, пушки, лиры и трубы — дань победе России над Наполеоном.