Мои великие люди — страница 23 из 52

Повезло ему на интереснейшие встречи. Какие лица и характеры! И какая богатая речь у простонародья! Вот у кого, у народа нашего, перенимать литераторам богатства языка. Прав Карамзин: «Чтоб изучить чужой язык, достаточно год-два, а родной язык изучается всю жизнь».

Радовала в пути и природа. А симбирские виды, наверное, действительно, если верить на слово тому же Карамзину, уступают в красоте немногим в Европе.

И приключения были, подчас забавные. С симбирским зайцем, перебегавшим дорогу. Со слугой Ипполитом, что через день пьян и называет своего барина на станциях то графом, то генералом. С червонцем, который дал старухе за рассказы о Пугачеве, что вызвало у оренбургских видоков подозрение. В доносе сообщалось: «Собой невелик, волос кудрявый, лицом смуглый и подбивал под пугачевщину и дарил золотом: должно быть, антихрист, потому что вместо ногтей когти».

Языковы дружно смеялись, советовали написать что-нибудь в ироническом роде.

— Нет, это Гоголю! — Для Пушкина это было решенным. — Если б знали, какую смешную он написал комедию о чиновниках! Вся Россия обхохочется. Я помню несколько пассажей.

Сценки вызвали у братьев бурное веселье.

— Сам же я намереваюсь написать историю России от Петра Великого. Труднее всего написать о самом Петре. Он слишком огромен для нас, близоруких.

— Почитайте, Александр Сергеевич, что-нибудь из того, чего мы еще не знаем.

И гость прочитал под веселые возгласы одобрения написанного весной и еще не опубликованного «Гусара».

Друзья-поэты вспомнили обо всем, чем дорожили, о Москве, о Тригорском и Михайловском, и Языков извлек из шкафа показать гостю общую их реликвию — подаренную ему Ариной Родионовной в канун отъезда его из Михайловского — дубовую шкатулку работы деревенского умельца, прямоугольную, с отделкой из вишневого дерева, с откидной крышкой, с замочком. Тогда же Языков положил в нее пушкинский подарок — автограф вступления к «Руслану и Людмиле» — «У лукоморья дуб зеленый». Этот листок по-прежнему в ней. А кроме него, сувениры из Тригорского: записки, письма Осиповых-Вульфов, стихотворные послания и письма самого Пушкина.

Переночевал он в той же комнате, с камином, — ее уже все называли «пушкинской».

Утром братья приготовили ему собранные ими материалы о Пугачеве. Это было целое богатство. Выйдет его «История» в свет, и они в полном праве могут говорить: «Почти вся вторая часть доставлена нами».

Провожая, его приглашают на зиму к себе. Он дает слово приехать: от Болдина тут рукой подать. Комнату, им обжитую, «пушкинскую», они оставляют за ним.

Покидая гостеприимный кров, он был полон благодарности к радушным хозяевам, и в душе, как и в годы молодости, звучали всегда радующие его, обращенные к нему строки языковского послания:

О ты, чья дружба мне дороже

Приветов ласковой молвы,

Милее девицы пригожей,

Святее царской головы!..

Мы с Катей на верхней террасе парка нашли место, где стоял языковский дом. Виднелись бугры и ямы, поросшие бурьяном, остатки фундамента, истлевающие пеньки ограждавших усадьбу вязов. Я пересказывал своей спутнице и то, что мне поведал лесник Евсеич, бывший в этой усадьбе со своим барином пятьдесят лет назад, и то, что слышал от городского своего друга-краеведа, и что сам вычитал в книгах Языкова и узнал из томика писем Пушкина. Слушала она меня рассеянно, думая неотступно о чем-то своем, время от времени повторяя одну и ту же фразу:

— Да, здесь тоже люди жили…

Вековой языковский парк отливал всеми красками осеннего увядания. Листва сыпалась на аллеи и тропинки, спускавшиеся к зеркалу прудов с опрокинутым в них небом, с белеющими у берега лодками. Поблескивала на солнце извивающаяся у подножия меловых лесистых высоток речушка Урень. Грустно было сознавать, что это единственное, что осталось от пушкинского времени.

Мы сошли под пышными кронами могучих дубов, кленов и берез в низину. Старые ракиты наклонялись над водой, кое-где на островках стояли кривые остовы засохших акаций и берез, зеленел молодой ивняк.

Кате я сказал, что здесь где-то должна быть ель, будто бы посаженная самим Пушкиным в первый свой приезд в Языково. Ей тоже захотелось ее увидеть. Мы расспросили прохожих, и нам ее показали. Стояла она неподалеку от парка, в долине, величественная, стройная, в гордом одиночестве. С каждым нашим шагом к ней она вырастала и оказалась метров тридцати высотой, с толстым стволом в два обхвата. Нижние ветки раскидисты, приподняты выше человеческого роста. Ветерок веял от нее ароматной, разогретой на солнце смолкой. Птицы садились и попискивали в хвоистой ее гущине. Глядя на нее, зеленую, я почему-то сразу вспомнил окаменевшую сосну. Потому, видимо, и вспомнил, что перед нами стояло дерево столь же могучее, но живое. Мы сорвали по одной шишке — на память.

Верхушка ели раздвоена — так уже природе было угодно. Мой друг-краевед, однажды выступив со статьей в газете, написал, что раздвоенная верхушка ели словно бы символизирует дружбу двух поэтов — Пушкина и Языкова, и с его легкой руки учителя, газетчики, экскурсоводы, ученые-пушкинисты, когда заходит речь о пушкинской ели, непременно повторяют его счастливое определение.

Многие сомневаются, что эту ель посадил Пушкин. Говорят, она была до его приезда. И пусть он к ней лишь прикоснулся, пусть даже только поглядел на нее, и тогда уже ее название оправдано. Так она будет называться и впредь. По этим краям, по этой земле проезжал, проходил великий сын России. Пока нет его в этих краях ни в бронзе, ни в граните, людская молва, народ с давних пор связывают с именем любимого своего поэта эту могучую ель — нерукотворный, живой памятник Пушкину…


Всю обратную дорогу мы проговорили об увиденном в Языково. Смотреть по сторонам уже не было интереса. Да и приближение вечера, наступающая прохлада не давали постоять, как утром, на ветру. Мы укрылись: я — плащ-палаткой, она — тулупом и сидели, прижавшись спиной к кабине, провожая глазами уносящееся назад пространство.

Наши плечи соприкасались. Я поминутно косил глаза, чтобы видеть ее лицо, милый мне, полудетский, со вздернутым носиком, профиль. И мне, как никогда до этого, хотелось напомнить ей о счастливом нашем вечере под грозой. Но молчал, сознавая, что не должен ей мешать в ее выздоровлении, и смиряясь, что прекрасное ее личико, удивительные ее губы мне уже никогда не целовать. Где-то в душе, в самой глубине, росло и крепло давно осознанное, хоть и не хотелось мириться с этим, что я ей — только брат и она мне — только сестра…

10

На второй срок остались почти все. Очень желанна была еще одна посылка с заморскими сладостями, которыми мы уже знали, как получше распорядиться. И погода стояла чудесная: без единого облачка, с умеренным солнцем — ласковое бабье лето. Понимали, что недолго теплу держаться, дожди не за горами. Знать бы, что еще на месяц останемся, одежонкой бы подходящей запаслись. А то у большинства, как и у меня, на случай непогоды ничего нет — ни плащишка, ни пиджачка, даже фуражки.

— Не дрейфь, братцы! — подбадривал нас Володя Саранский. — Как прижмет, смоемся!..

Конфеты из посылок мы сразу же размотали, обменяв на махорку, раздарив девчатам. Деньги, у кого имелись, все истрачены до копейки. Даже у Зубного Врача в карманах звенели одни лишь медные фиксы: как принято говорить у торговцев, затоварились за неимением спроса.

— Что ж это делается? — воскликнул однажды наутро Саранский сокрушенно. — Ни рубля за душой, ёкорный бабай!

Все грустно усмехнулись: даже на дорогу денег нет, придется зайцем пробираться.

Высказаться не успели, всех опередил Зубной Врач:

— Братья-славяне, меня осенило! Давайте в клубе дадим концерт. Платный! — И не дав никому одуматься, подскочил к Саранскому: — Ты будешь петь под гитару! — К Кольке Косому: — Ты выдашь на гармошке какое-нибудь попурри! — Ко мне: — Ты прочтешь свои стихи! И будешь со мной вести конферанс. Разучим пару-тройку хохмочек. Ты сыграешь под умного, я — под дурачка. Буду ваньку валять. Могу показать карточные фокусы. Споем сатирические частушки на местную тему… Это же просто!

Саранский первым поддержал Зубного Врача:

— А что? Или не сможем? Сможем!.. Пиши афишки! Думаю, кто-то все-таки клюнет на приманку. Хоть бы пару сотен набрать, и то слава аллаху!

В нашем главном артисте можно было не сомневаться: полконцерта потянет. А другую половину как-нибудь заполним.

— Входная плата — по пятерке с носа! Как билет в кино! — продолжал развивать свою идею Зубной Врач.

— А фининспекторша нас не того… не прищучит? — высказал беспокойство Колька Косой.

— Да она же подруга Саранского!.. Володя, или не уговоришь?

— Уговорю!

— Значит, порядок! — Зубной Врач, довольный, заходил взад-вперед перед нами. — Для концерта самый подходящий день — воскресенье.

— Так сегодня ж воскресенье!

— Ну так сегодня ж и сбацаем!

О нашей затее узнали все отдыхающие, а от них все село. Мы даже не репетировали. Зачем? У каждого свой репертуар, а он известен. В каком порядке выступать? Да как придется, скорректируем по ходу дела. Гуртом вспомнили десяток смешных частушек, придумали сценки для конферанса — тут незаменим был Зубной Врач, где-то всего этого набравшийся понемногу. Считали, что самое глазное — быть посмелее. Чтоб выглядеть культурнее, побрились и постриглись. Да пришили к своим гимнастеркам свежие воротнички из чистого бинта, выпрошенного у Ираиды Васильевны.

— Со всех будем деньги драть? — спросил я у Саранского.

— Со всех! Никаких придурков!

— И с Маши-фининспекторши?!

— О ней я сам позабочусь… А у тебя кто?

— Катя с женихом.

— Давай!..


Когда в загустевших сумерках мы подошли к нашему клубу, у дверей шумела толпа. Пришлось протискиваться. И как вошли, сейчас же перегородили вход столом, оставив небольшой прогал, и Саранский с Зубным Врачом сели за билетеров.