Мои великие люди — страница 28 из 52

Рядом с генералом два старика, по левую сторону — Рюх, по правую — Хныч, с давних пор окрещенные так сельчанами, мои неизменные собеседники, из тех, кого я в шутку и всерьез именую великими людьми: в них причудливо, в каждом по-своему, преломились приметы времени — что ни «великий человек», то готовый литературный тип, в любую повесть бери, в любой роман. Рюх — мощный, широколицый, густобородый, кудлатый, с нахалинкой в глазах, неутомимый возмутитель местного спокойствия. Хныч — полный его антипод: невзрачный, лысенький, чисто выбритый, аккуратный, вечно состоящий в должностях при начальстве, активист и селькор…


Есть одно местечко на въезде в Дивное, где я всегда упрашиваю шоферов остановиться и высадить меня. Рассчитываясь с ними, всякий раз прибавляю к стоимости проезда несколько гривенников, как бы оплачивая и этот, оставшийся отрезок пути, который мне предстоит пройти пешком. Желанный для меня миг! Спешу через заросли орешника и терна пробиться на Албину, открытую всем ветрам гулкую меловую гору. Передо мной в низине расстилается большое село с синими, красными, белыми крышами, с косыми улицами и проулками, школой и Дворцом культуры, с водонапорными башнями и животноводческими фермами, с примыкающими к ним желтыми овсами и пшеницами, лесными полосами, живописным озером, обширными лугами и небрежно брошенной на изумрудное раздолье светло-голубой лентой реки.

Отсюда, с Албины, я увидел Дивное и в самый первый раз, когда со своей Единственной, жительницей этого села, в разгар нашего медового месяца, пройдя километров двенадцать лесами — от рощицы к рощице, от одной земляничной полянки до другой, вышли к неожиданно открывшемуся неоглядному простору.

Всякий раз переживаю заново первую встречу с любимым селом. Хорошо бы и впредь всегда спешиваться у этой высотки. Ни на какие другие не променяю эти несколько дорогих для меня минут, пока шагаю отсюда в Дивное, какая бы погода ни была, поливаемый иной раз грозовым дождем или, как сейчас, обласканный вечерним летним солнцем, сопровождаемый криками чибисок.

Среди левад я нахожу знакомую тропинку, бегущую дальше через огороды к дому. Тогда, когда я впервые на нее ступил, Единственная моя, увидев на огороде своих — сестру и мать, пропалывающих картошку, подтолкнула меня, чтоб я подошел к ним и заговорил о чем-нибудь, не выдавая себя, как посторонний, а сама спряталась за яблоней, с предвосхищением следя за необычным моим знакомством с новой родней. Женщины, ответив на мое приветствие, отложили тяпки. Я сказал, что сбился с дороги и не знаю, можно ли мне тут пройти на Рыбный шлях. Но актер из меня никудышный, и они сразу догадались, что за странник забрел к ним на огород. Тут и жена моя, лукаво посмеиваясь, вышла из укрытия… С той поры суждено мне ходить по этой тропке из года в год, а когда гощу в Дивном — изо дня в день, порой по нескольку раз, и бывает, в течение целой недели иной дороги не знаю.

2

— Да не спеши! Поешь как следует. Никуда они не денутся, люди-то эти твои великие, ну их к бесу… Ха-ха! — подтрунивает надо мной теща, пока я управляюсь с борщом и картошкой, норовя побыстрее покончить с ужином и умчаться. Она сидит передо мной и, улавливая нужный момент, то помидор подсунет, то огурец, то свежее яичко. О городе, о дочке и внуке уже успела повыспросить и, довольная состоянием дел моей семьи, не прочь покуражиться над моими привязанностями к дивненским оригиналам. И, конечно же, ничуть не подозревает, что и сама она у меня проходит по шкале великих людей: я о ней уже две повести написал.

— Ну что ты нашел в них хорошего?.. Генерал — это да, действительно большой человек! Может, и я забегу в клуб на минутку, хочется мне гостя поглядеть… Добрая душа — пасечник Сергей Иваныч. Ну а Рюх — он-то на что тебе? А Хныч? Или дед Ваня-Сибиряк, или дед Сорока, или бабка Игруша, или Федя-Бедя — их-то заслуга какая? Яхимка Охремкин — болтун из болтунов: что ни ступнет, то сбрехнет. С Бубилой говорить — одно мучение: не поймешь, что балакает. А еще Немко. Ха-ха! Вот нашел дружка! Человек он, конечно, хороший. Жаль, бог языка не дал. И неужели ты понимаешь по-глухонемому?

Все, что она говорит, — истинная правда, и все же, какое имя ни назовет, я заранее испытываю удовольствие от предстоящего вечера в клубе, где правление колхоза устраивает в честь генерала банкет. Наверняка там будут все его друзья, с кем он когда-то создавал здесь коммуну. Как и в прежние мои приезды, хочется мне повидаться со всеми, кто у меня в Дивном на особой примете, никого не упустить.

Друг у меня есть в Москве: в одном институте с ним учились. И всегда я его вспоминаю, когда в Дивном гощу. Из года в год ездит он по заграницам. Пожалуй, еще чаще, чем я сюда. Нет такой страны, где бы не побывал. Встречается с мировыми знаменитостями, героями национальных революций, кандидатами в президенты и самими президентами. После каждой такой встречи сразу же имя моего приятеля склоняется тысячеустно вместе с именем выдающейся личности по всем радиостанциям. Наверное, и говорить ему с этими личностями сладко. Но насколько сладко — не представляю. Думаю, что не слаще, чем мне, когда я встречаюсь в Дивном с «великими людьми». Не скажу, чтоб у нас были какие-то особо важные разговоры. Как всегда — обо всем и ни о чем. Иной раз — просто шутки-прибаутки, а душа уже полна радости. Вот о такой сладости я говорю… Любит ли мой друг-москвич, приверженец зарубежных путешествий, своих великих или только себя в них, а говоря точнее, себя возле них — не знаю. Я же своих великих люблю, и любовь моя бескорыстна…

В сумерках я иду по селу. Женщины, встретив стадо, загоняют по дворам коров и овец, перекликаются в полный голос через всю улицу. Не стесняюсь и я громко крикнуть у иного дома:

— А дед где?

— В клуб ушел…

Бабкам хочется со мной поговорить («погомонить», по-ихнему), и не будь сейчас важной встречи в клубе, надолго бы завелись в разговорах, смеясь и балагуря, и хоть не хочется им меня отпускать, сами же подталкивают:

— Бяги, бяги, не то запоздаешь!

Отмечаю про себя — это мне и прежде не раз приходило в голову, — что у каждой бабки и в характере и во внешности есть что-то от своего деда: озорство или мрачность, заботливость или беспечность, аккуратность или неряшливость. К примеру, Федя-Бедя — труженик великий, сам себя в работе не щадит, состарился прежде времени, и жена у него глубокой старухой выглядит, сухонькая, измученная огородом и скотиной. Бабку Рюха с ней не сравнить. Та хоть и работяща, но куда свежее, а ведь сверстницы. Если она и бичуется, то лишь по ночам, когда нет за артельным добром догляду, а известно: все, выращенное на своем подворье, дается потруднее, чем ворованное с колхозного поля… А с бабкой Хныча вообще мало кто сравнится. Та за мужиком, как за каменной стеной. Он, если что задумал, своего добьется, извечный жалобщик, были бы только чернила да бумага в доме. Отправить куда-то писульку — велик ли труд. Оттого-то и сам молодой да шустрый, и старуха его не старится.

Замечаю также издавна, что и хаты имеют это замечательное свойство: каждая — в своего хозяина.

У Охремкина все жилье расписано желтыми и красными узорами — наличники, двери, даже забор. И смотрит оно на проходящих как-то вприщур, с хитрецой. Точь-в-точь сам Яхимка, выдумщик и балагур, любящий пощеголять во всем цветастом, от кепки до башмаков.

У Немко хата приземистая, как сам, и словно бы тоже лишена слуха и языка. Свисающая клочьями камышовая крыша, посыпанная меловой крошкой, — точь-в-точь как на самом хозяине копна волос, неухоженных, посеребренных сединой.

Дом Хныча хоть и небольшой, но добротный, под высокой остроконечной крышей (и сам Хныч любит головные уборы, дающие росту существенную прибавку). И тоже, под стать хозяину, всем своим видом словно бы хочет внушить к себе уважение, не лишенный высокомерия и кичливости, полный сознания каких-то собственных немаловажных заслуг. Кусты в палисаднике подстрижены, как в городских скверах.

Совсем иная картина — жилье Рюха: бесформенное из-за многочисленных пристроек, крытое где жестью, где черепицей, где соломой. Подворье захламлено полусгнившими сломанными полозьями и колесами, ржавыми бочками, невесть когда привезенными из лесу пеньками и корягами. То же и у двора, где, вдобавок ко всему, вечно стоят две-три кривые водовозки. В палисаднике все разрослось и переплелось. Кусты все заполонили — даже окон не видать.

Конечно, не ото всех своих великих я в восторге. Есть у меня любимцы, особо мной почитаемые. Это, так сказать, великие первого разряда, элита. Один Немко чего стоит. Возле него при случае я просиживаю целыми днями, разговаривая жестами и мимикой. И какой же он удивительный повествователь — ни одной подробности не пропустит. Самое большое его увлечение — охота, и о каждой убитой утке он может рассказывать и час и два — и каким был путь от дома, и какая погода была, и где это случилось, и о чем он по дороге думал, кого встретил, и что думал его пес, и что утка думала, когда летела над болотом, изобразит все волнения — и собственные, и собачьи, и птичьи. Душа у Немко добрейшая: бог нес доброту на сто человек, одному досталась. Ему бы речь дать, и наверняка был бы у нас еще один Тургенев или Толстой. Мало-помалу я научился его понимать, а что непонятно, мне пересказывают мужики, и особенно в этом деле мастак Яхимка Охремкин: язык жестов он переводит мне все больше пословицами да поговорками, анекдотами да притчами. Это меня весьма устраивает, и всегда, направляясь к Немко, я приглашаю Яхимку с собой. Впрочем, в глаза я его величаю по имени-отчеству, возможно один во всем Дивном, — Ефимом Ефремовичем, за что, как замечаю, он всегда мне признателен.

Охремкина я отношу тоже к разряду самых великих. И не только как переводчика с глухонемого. Случилось мне как-то рассказать ему один случай забавный. И вот по прошествии двух-трех лет среди Яхимкиных нескончаемых былей-небылиц слышу я нечто знакомое. Напрягаю память: постой, постой, об этом где-то я уже слышал! Ба, да это же тот случай, о котором сам же когда-то поведал. Мне тогда двух минут хватило, а у Охремкина рассказ затянулся чуть ли не на час, на весь пятикилометровый путь от Журавки до Дивного. Придя домой, я немедля его записал по свежей памяти. И теперь то один сюжет, то другой я нет-нет да и подброшу Яхимке и, набравшись терпения, жду, когда они, обогащенные фантазией занятного балагура, вернутся ко мне. Сразу же их, конечно, беру на карандаш. Таких записей у меня уже целая папка. Есть и еще одно обстоятельство, которое, независимо от других, само по себе, свидетельствует о Яхимке Охремкине, как о человеке редчайшем: сердце у него не в левой половине груди, как у всех людей, а в правой. Тем, кто не верит, он охотно подставляет грудь послушать. Подтверждаю: так оно и есть. Сам проверял.