И еще один из элиты — дед Сорока-Мирошник. Чего только не наслушался он на своем веку, работая на мельнице. Тут бывали и сверстники его, нынешние восьмидесятилетние старики, и отцы их, и деды. Память его хранит все самое яркое, случившееся в селе, как сам он подсчитал, более чем за полтораста лет. Когда я с ним впервые разговорился и проявил интерес к Дивному, он, глянув на меня лукаво, спросил: «А время у тебя есть?» Я кивнул. «Тогда слушай!» И повел рассказ, начав с крайней хаты села, затем перейдя к соседней и далее по порядку, очерчивая, как заправский писатель, характер и нрав жителей Дивного с прапрадедов до сегодняшней ребятни, не обходя и пустующих усадеб, где и следа не осталось от жилья, давным-давно все быльем поросло. Об иной семье может рассказывать целый вечер, неторопливо, обстоятельно. И сам в каждый мой приезд всегда расспрашивает — где был и что видел, что за местность и что за народ. Подавай ему все в красках, звуках и запахах, в мельчайших подробностях. Сначала у меня это плохо получалось. Право же, при деде Сороке, а впрочем и при Немко, и при Яхимке Охремкине, постигаю я тонкости мастерства рассказчика, чему ни кружки литературные, ни семинары столичных писателей меня научить не смогли.
А что за прелесть бабка Игруша, Груня-песенница! Без нее не обходится ни одна ярмарка, ни один праздник, ни одна свадьба. Куда ни позови — никогда не откажется, наряжается в старинный девичий сарафан, песни играет, как молодая. Одна даст целый концерт. Песен знает великое множество — если ей верить, три дня будет петь и не повторится. И не отличить, где у нее народное, где сочиненное самой. Даже ее разговор напевный люблю — с присказками, побасенками и частушками. На каждый случай у нее есть подходящее слово, мудрые народные приметы, знает название каждому цветку, каждой былке.
Конечно, и Сергей Иванович — пасечник, первый председатель колхоза, чистейшая душа — у меня на особом счету.
Разговаривать с великими людьми порознь — это еще не самое интересное. Куда занятнее, когда они в компании. Тогда-то и раскрываются их таланты. И даже приблизительно нельзя представить, никогда не угадаешь, как они себя поведут друг с другом, скажем, на уличной сходке или на колхозном собрании. А на банкете — тем более.
3
В фойе Дворца культуры я застаю такую картину: один друг генеральского детства держит другого такого же друга за руку — тщедушный Хныч, напрягшийся в бесполезном усилии, массивного Рюха. Их единоборство, видимо, затянулось: оба сердитые, раскрасневшиеся. Мое появление оказалось кстати — есть кому посетовать. Заговорили разом.
— Вот полюбуйся! Ни стыда ни совести у человека. На банкет его не приглашали, а лезет. Будь свидетель. Он меня матюкает, а я при исполнении своих обязанностей. Видишь? — Хныч показывает на отвороте пиджака значок дружинника.
— Микалай, ну что он пристал? — басит Рюх. — Как банный лист. Тоже мне указчик! В друзья детства к генералу примазался и так далее. Брешешь! Это я ему друг. А ты вечно на нас матери фискалил, за что мы тебя и колотили. Вспомни-ка! А ты был с ним на гражданской, а потом в Донбассе… и так далее? То-то и оно. А я был! И если хочешь знать, когда мы с ним в шахтах работали, у меня авторитету было поболее, чем у него. Это сейчас он — большая шишка, Герой Союза, член правительства и так далее, а я всего лишь колхозный водовоз… Да если бы я в армии служил, как он, то, может, давно бы дослужился до маршала и так далее!
Поддакиваю: дескать, конечно, мог бы стать большим человеком.
Нам вдвоем удается его уговорить. От Хныча он отмахивается рукой, даже не хочет, чтоб тот к нему притрагивался, ко мне же с доверием. Внушаю, чтобы шел домой, хватит на сегодня. «Да, — бормочет он себе под нос, — пожалуй, я пойду…»
Меня смешит забавная кривоватая нашлепка на носу Рюха — следствие давней травмы. Прежде-то, конечно, не смешила, когда я еще не знал, что же это за травма была. На все мои расспросы дед всякий раз отвечал уклончиво: «На производстве». Что уж там случилось на этом самом «производстве», о чем Рюху и рассказывать не хочется? Долго я ломал голову. Мое воображение рисовало всевозможные аварии на угольной шахте. Но почему бы о них не рассказать? Значит, тут что-то другое. Я представлял себе невероятные приключения, выпавшие на долю Рюха, из которых достовернее других вырисовывалась драка из-за любимой женщины… Случай же оказался далеко не романтическим. Дед мне поведал о нем, будучи выпивши, когда я ехал с ним на водовозке с полевого стана. Предупредил: «Только ты никому не говори, ни мужикам, ни бабам, и так далее!» — оглянулся по сторонам, не слышит ли кто, и хоть вокруг ни души, на многие километры пустынное чистое поле, зашептал мне в ухо: «Давненько это было. Жили тогда в Инакиево. С бабой я своей поругался, и она давай бить тарелки. Зло меня взяло. Дай-ка, думаю, и я хоть одну разобью. Как вдарю об стол, а она, лярва, разлетелась да мне осколком как секанет вот сюда. Кровищи! Что делать? В бараке все бегают, кричат и так далее. К врачу бы. А где он? Глубокая ночь, медпункт закрыт. Думали, без носа останусь. Малость подправили, забинтовали кой-чем. И ничего, присохло!..»
Пока добиваюсь сговорчивости Рюха и вывожу его на тропинку к дому, Хныч меня поджидает. Как-никак все-таки мы коллеги: пишем, переводим бумагу.
Войдя в зал, я присаживаюсь к дедам на краю застолья; он проходит вперед на свое место, поближе к генералу.
На столах пышки и пироги домашней выпечки, моченые яблоки, вишня-скороспелка, отварная курятина и конфеты. Посередке два больших блюда с нарезанным сотовым медом — наверняка заботливый и щедрый Сергей Иванович из дома принес.
В зале шумно от разговоров и звона посуды, нет-нет да и взметнется взрыв смеха.
— …А как появился у нас первый трактор, помните?
Голос у генерала тенористый, с хрипотцой, с подкупающей теплотой.
— Сергей Иваныч, расскажи-ка! Тебе, как первому нашему председателю, и карты в руки. Пусть молодежь послушает!
Сидящие рядом нынешние руководители артели — председатель и парторг, а также секретарь райкома, годные генералу и его сверстникам кто в сыновья, а кто и во внуки, стеснительно заулыбались.
Худощавый, с быстрыми глазами и реденькой седоватой бородкой Сергей Иванович сначала досыта посмеялся, потом уже посыпался бойкий его говорок:
— По весне это было, в самую пахоту. Сказали нам, что из города шефы едут, с механического завода. Вышли мы к дороге, ждем. Слышим: тарахтит что-то. Неужто трактор, думаем. Так оно и есть… «Фордзонишко», хе-хе, неказистенький такой, о трех колесах. После как-то поспорили мужики, так вчетвером его подняли… А тогда-то, конечно, был он для нас невидаль, чудо-конь. Да как сказали, что рабочие его нам дарят, все возрадовались, праздник на селе был великий! Созвали митинг. Шефы посадили на трактор старейшего своего рабочего — седого бородача деда Пантелея. Среди наших стариков они подобрали такого же, похожего бородой на своего. А нашего, хе-хе, тоже Пантелеем звать. Коня ему подвели — в упряжи соха вверх сошником. Поставили вот так, рядком: дескать, вот тебе деревня новая, а вот — старая. Хотелось им разыграть символически, как новое над старым верх берет. И пустили, значит, трактор. А савраска, хе-хе, оказалась норовистая — как шарахнется от «фордзона». Сошник зацепился за колесо, хе-хе. Ну и поволокла тракторишко за собой. Весь спектакль попортила. То-то смеху было! А два бородача, и наш, и городской, — их тоже смех разбирает, но, несмотря на это, поспешили, как им было велено, навстречу друг другу, обнялись и расцеловались, символизируя, значит, союз рабочих и крестьян.
— Так и было! — выкрикнул Хныч, перекрывая веселое оживление. — Я тогда еще заметку в район послал — «Смычка города и деревни». Ее дали. Вот только как лошадь трактор за собой потянула, об этом не пропечатали. Умолчали и про деда Лявонтия. Помните, как он, прослышав о чудо-коне, пришел на поле с охапкой сена и, растолкав толпу, положил ее перед радиатором «фордзона»: на-ка, говорит, поешь, голубчик!
Все зашлись в дружном хохоте, говоря друг другу:
— Вот те на! Не пропечатали! А ведь было так, было!
— Да чего только не было! — замечает мрачноватый, даже не улыбнувшийся при общем смехе дед, известный в Дивном по прозвищу Ваня-Сибиряк. — И в колхоз-то тогда никто идти не хотел. Ду-ураки!
Генерал, глянув на Сибиряка, вдруг прыснул по-мальчишески в кулак и, давясь от подступающего смеха, выкрикнул:
— А ты, Иван Кузьмич… Ха… Расскажи-ка нам, как за колхоз агитировал… О-ха-ха!
За столом опять дружно расхохотались.
— Да чего там рассказывать! — Ваня-Сибиряк краснеет от смущения.
— Нет, брат, погоди! Сергей Иваныч, с тобой ведь ходил тогда наш Сибиряк по домам единоличников? Расскажи-ка! Не нам, старикам, а вот молодежи, секретарю райкома расскажи!
Сергей Иванович долго откашливается, прежде чем заговорить.
— Может, Ваня, сам расскажешь?
Сибиряк морщится:
— Да рассказывай ты! Что было, то было. Из песни слова не выкинешь…
— Да как было, известно, — усмехнулся Сергей Иванович. — Объявили в Дивном колхоз, а никто в него не пишется: выжидают, глядя друг на друга… А Иван к этому времени как раз сюда подоспел… Расскажу немножко, как это случилось. Мы с ним двоюродные брательники. Еще с детства разлученные. И не только с ним, но и со всей родней. В голодный год сорвались когда-то со своих земель и ушли на Енисей-реку… В письмах я всегда звал Ивана в Дивное. Он — ни в какую. Да еще стишок мне прислал. Мы, дескать, к стороне чужой привыкли и боимся покидать, чтоб в стороне более веселой, не пришлося горевать… Тогда я тоже ему стишок шлю. Написал так: «Посмотрю я на народ, на наш сельский люд, где родные братья без тоски живут. А мои же братья все в чужом краю. И я по вас, братья, всегда горюю. А ты, братец мои любимый, посоветуйся с семьей. Ты бросай тот край холодный, перьезжай сюда весной. Как приедешь ты до нас, встречу всей семьею. И ты будешь жить, как князь, пока все устрою. Здесь дадут лесу бесплатно, построим мы домик. И ты будешь жить обратно, ровно как полковник…» Значит, у нас лес тут давали тогда… Он как прочитал мой стишок, хе-хе, у-уехал с Сибиру сюда! И мать привез. На телеге ехали, корова за повозкой шла. Здесь сразу же хату купили. Писаться в колхоз или нет — долго не задумывался, записался в один день со мной. Привел и корову и лошадь. Вот и решили мы на активе привлечь его к своей агитации как наглядный живой пример, значит, и когда пошли по дворам писать людей в колхоз, взяли его с собой. Говорим сельчанам о преимуществе артельного труда, ну и, конечно, на Ивана ссылаемся. Вот, дескать, сознательный человек, вступил в колхоз без всякой агитации. Он, как уговаривались, поддакивает, и дело потихоньку идет. Но попадались такие несговорчивые единоличники, взять хотя бы Федю-Бедю, все нервы тебе вымотают, стоят на своем — и ни в какую. Тогда наш Сибиряк не выдерживал и сам принимался агитировать: «Пишись в колхоз, хозяин, пишись!» А тот: «Не-е, еще подумать надоть!» Но Иван не отступал, горячился: «Да чего там думать, пишись! Вот я с Сибиру приехал и сам в колхоз записался, и мать записал. Все в колхоз отдал, нет у меня теперь хозяйства. А что же ты? Пропадать — так всем пропадать!..»