Мои великие люди — страница 33 из 52


…Земля, откуда летят журавли, крича от прощальной тоски, родная земля, от которой вдали тоска серебрит виски, тебе не цветов — не гвоздик, не роз, — тебе я сердце свое принес! О моя родина, как я мал, и неказист мой лик! Здесь каждый кустик, каждый тал сейчас предо мной велик. Тебе не цветов — не гвоздик, не роз, — тебе я сердце свое принес!


По сторонам дороги бугры и ямины от былых строений — барской фактории, водяных мельниц. На стариковской памяти они были иными. И сторожевые курганы не те. На всем оставила свои отметины война: бомбовые воронки, окопы, зигзагообразные траншеи. Вот овальное углубление — либо танк стоял в укрытии, либо пушка. После освобождения села многие годы здесь находили гранаты и мины. И сейчас нет-нет да и встретишь на пути какую-нибудь ржавую железяку, памятку грозных лет.


…Увидишь — душа содрогнется: у перекрестка дорог — ромашка, подобие солнца, трепещущий чудо-цветок, красивый и милый, а рядом, среди полевой тишины, разорванный остов снаряда — стальная ромашка войны…


Не только война, но и время здесь поработало — с трескучими морозами, половодьями, палючими суховеями, грозами. Сколько повалилось верб, осокорей от молний, от ураганов и просто от старости. На месте дуба, на котором когда-то водились аисты, чернеет горелый пень. От некогда могучих ветел и тополей лишь обломки торчат, валяются никому не нужные комли, которые сдвинешь с места разве что трактором. Только ольховник у мочежинника, кажется, еще больше разросся.

Неожиданно какая-то большая белая птица взлетает перед нами. Деды замерли, удивленные:

— А ведь это черногуз!

— Да, черногуз… А вот еще один!

Птицы, спугнутые нами с кормежки, медленно летят над лугом, отражаясь в болотинах. Зеркальные их двойники забавны: вниз головой и вверх ногами. Генерал, зачарованный, смотрит вослед.


…Дуб набрался силы — аист прилетел. Старость дуб скривила — аист прилетел. Бурей надломило — аист прилетел. Дуб грозой спалило — аист прилетел…


На Дивью деды взбираются с отдыхом. Остановятся, прерывисто дыша, и смотрят, много ли еще осталось подниматься. А ведь когда-то изо всех гор только эту предпочитали, самую крутую — для катания на салазках, лыжах и ледянках. И ходить тогда было по ней одинаково легко — что вниз, что вверх. Чего там ходить — бегать!

Чем ближе к вершине, остановки чаще, и кажется, что они останавливаются не столько от усталости, сколько от желания вновь и вновь глянуть на раскрывающуюся позади панораму Дивного, сливающуюся с небом грандиозную рельефную карту. Я и с закрытыми глазами, где бы ни был, вижу ее.

Генерал с восторгом оглядывает землю своего детства. И не надо ему напоминать, подсказывать, как зовется то или другое местечко. Козинка, Кута, Кошары, Чибисник — здесь мальчишкой пас коров. Лога — Гремячий, Лихой, Вилка, Козюлиный, Вшивый, а один и вовсе с неприличным названием, придуманным каким-то озорным, вроде Яхимки Охремкина, мужиком, — в них бегали всей ребячьей ватагой за ягодами. Родники — Святой колодец, Рутка, Иструб. Речка Грань и озеро с загадочным именем Кинь-Грусть. Рыбный шлях и по нему соседние села, справа — Утица, Гусек, Журавка, слева — Прилепы. Много говорящие сердцу. Как такие названия не запомнить, не полюбить?

— Сколько дорог я исколесил на своем веку, — говорит генерал, — и по родной стране ездил, и по заграницам. А нигде лучше наших мест не видел. Кажется, что лучше и быть не может.

Он не первый, от кого я здесь слышу это признание. У меня то же чувство, те же слова.

Прохаживаясь по вершине Дивьей горы, откуда во все четыре стороны видать, Иван Михайлович приподымается на цыпочки, кажется, так и хочется ему заглянуть куда-то за окоем, и нет-нет да и замрет, словно бы к чему-то прислушиваясь.


…Все родное, былое разом в памяти ожило. Здесь когда-то тобою все тропинки исхожены. Тишина над прибрежьем, над лугами медовыми. Свет таинственный, нежный за лесами, за до́лами. Как на грани свиданья — с этим сердцу не свыкнуться, — все полно ожиданья. Крикнешь — юность откликнется…


Мы идем по казеннику, вброд по высокому травостою. Нас все время сносит к полянкам, к просвету — никогда не наглядеться на село. Мне тут каждая тропка знакома. Много раз ходил вот так же — чтобы и лес шумел над головой, и Дивное было перед глазами. Этими же тропками водил жену, а затем вместе с ней и сына, как только он научился бегать и лепетать, — с кем же еще в первую очередь мне делиться всяким своим богатством.

Есть на земле такие уголочки, прекрасные настолько, что каждый день пребывания в них вызывает ощущение счастья, полноты жизни. Они словно созданы природой для душевного покоя и поэтического вдохновения. Таково Дивное, одаривающее меня самыми большими радостями, даже от одного имени мне весело и светло.

Детство мое прошло в степной деревеньке, где кругом лишь поля да крутые овраги — место всех мальчишеских забав. И оказавшись на родине жены, я словно бы вернулся в свое детство: кругом те же хлебные нивы, те же лога — с птичьими гнездами, кручами, зайцами. А река, озеро, лес оказались тем счастливым добавлением, которое меня крепко-накрепко привязало к Дивному: обо всем этом жители моей деревеньки говорили как о недосягаемом, и я с малолетства тосковал по неведомым морям и рекам и особенно — по лесам. Дивное с избытком компенсирует все, чего мне в детстве недоставало.

И всегда у меня так: сколько бы времени ни пробыл здесь, все мне мало. А о новой встрече с селом я мечтаю тотчас же, как только меня начинает томить мысль о расставании с ним. И где бы ни был — брожу ли возле моря, по Москве ли, сижу ли дома, всегда думаю, а как мне было бы сейчас хорошо в Дивном.

Бывает, не захочешь ждать тепла и нагрянешь сюда в разгар зимы, так истоскуешься. И тогда тут мне все мило — поля и леса в снежном наряде, опушенные инеем деревья, затейливые сугробы у домов, морозные скрипы в тишине улиц, утренние дымы над селом, шум детворы на обкатанных горках. В хозяйстве тещи к этой поре уже есть прибавление — ягнята или телок, и пока трещат морозы, они в хате. Ляжешь спать — и всю ночь снится мое крестьянское детство. Беспокойство доставляет лишь гусыня, высиживающая свое потомство под кроватью, на которой мне приходится спать. Поутру, едва развиднеется, она с шумом срывается с гнезда, отчего я всегда просыпаюсь в испуге, идет вперевалочку на середину хаты, воинственно гагакая, точно бросая кому-то вызов, и, на миг замерев, неожиданно громко выстреливает накопившимся за ночь добром. После этого она гагакает с еще большей силой, то ли испугавшись собственного выстрела, то ли празднуя победу, резко взмахивает крыльями, взбивая пыль по всей хате, а завершив утренний туалет и физзарядку, крича уже тише, умиротвореннее и кося бусинками глаз на меня, наблюдающего со всеми предосторожностями за ней из-под одеяла, лезет вновь под кровать, в свою корзину.

К весне же я тут непременно. Самое золотое мое время — май. Пора ландышей, цветущей калины, боярки. В лесу лишь я один да соловьи. Тут их по весне тысячи, неутомимых, звонкоголосых. Все полно затаенной силы. Только-только опушатся деревья зеленью, день-два — и, глядишь, уже, как говорят в Дивном, напупкался цвет у яблонь, а как пошли теплые дожди, сады занимаются белым и розовым, а дохнет теплом благодатное лето, деревья вздымают могучие ветви, полные листьев и плодов.

В пору грибов и ягод мы здесь всей семьей: у жены отпуск, у сына каникулы. С ними мне тут еще радостнее. Куда ни пойдем, всюду подстерегают воспоминания: тут проводили свой медовый месяц, тут жену перетаскивал на закорках через ерик, разлившийся после дождей, тут наш сын сорвал первый в своей жизни гриб, а тут — свою первую в жизни землянику, тут сидели перед разлукой, а тут была наша встреча, тут ловили и варили раков, тут скирдовали сено, помогая колхозу. И независимо от того, один я или со своими близкими, бродя по излюбленным местечкам, я живу теми давними днями, когда мы были моложе, и даже когда жена и сын рядом, кажется, больше люблю их тех, прежних, и себя самого больше люблю прежнего, и прошлые летние сезоны мне милее нового, хоть и грибов встречается больше и ягод немало уродилось. И каждый новый день все более роднит с Дивным. Не замечаю, как сам вношу свой вклад в это родство. Не дал срубить старые ветлы. Защитил от дурного охотника аиста, от неразумных мальчишек — цаплю, ужа, всякую безобидную тварь. Сажал молодые яблони и вишни. Поселил на палисаде у тещи березку и кленок. По берегам речки, у родников и на чибиснике разбросал ягоды облепихи, на солнечных взгорках прикопал семя пицундской сосны, посеял желуди, привезенные из Тригорского, с пушкинского «дуба уединенного». И не знает только тот, кто не посадил ни единого растения, что, сажая деревья, еще больше привязываешь себя к полюбившейся земле. Неспроста, просыпаясь по утрам, встречаю я здесь чуть ли не с криком восторга каждый занимающийся в окне день. Неспроста стремлюсь сюда издалека, даже от теплого моря, порой срываясь до срока, вот точно так же, как генерал в свой теперешний приезд. На курортах экономлю дни для Дивного. И, как это ни смешно, сбежав с моря, с превеликим удовольствием купаюсь в зеленой от лягушек родной луже. И не жалею о потерянном, лишь в одном всегда раскаиваюсь, что бываю здесь недостаточно, нет-нет да и осенит, что, наверное, надо бы мне жить только здесь, ни в каком другом месте. Как понимаю, в этой моей любви к Дивному, острой, пронзительной, в первую очередь дает себя знать мое крестьянское происхождение.


…Мои побратимы — поля да леса. Все слушал и слушал бы их голоса: и жалобу ветра, и песню дрозда, и дождика лепет, и трепет листа. Бродил и бродил бы по рощам грибным, по ягодным взгорьям, садам молодым. В тиши хорошо посидеть у межи, в траве полежать, затеряться во ржи. И, кажется, весь замирает простор, когда мы душевный ведем разговор. И есть что сказать нам, и есть что спросить, и есть что припомнить, и есть что забыть…


Отменная память у генерала: все, что хочется ему в лесу повидать, находит безошибочно, в провожатых не нуждается ни в самой чащ