обе казенника, ни в темных логах. Какой-то особой, своей, знакомой с детства тропинкой выводит нас на колхозные сады.
Раньше они были барские, токаревские. В революцию их поделили сельчане между собой, на каждый двор по десятине. И хоть давно они артельные, а доныне каждая делянка свое подворное имя не утратила: Феди-Бедина роща, Коленкина, Анташкова, Охремкина, Черкашина, Никодимова. Иные давно уехали, а роща все еще их именем зовется.
Наверняка это было в задумке у генерала — выходит он как раз к своей роще. Останавливается. На губах его грустноватая улыбка, в которой укор и сожаление: не такой когда-то делянка была, не такой. В руках у него кривой садовый нож. Я и не заметил, когда Иван Михайлович успел вынуть его и раскрыть — видимо, заранее, на пути сюда. И деды, кажется, только сейчас заметили.
— Вот это работник, я понимаю… Не забыл инструмент прихватить! Знал, куда шел!
— Ох, ребята, ребята… Что же тут делается!
Генерал со вздохом подходит к ближайшей яблоне и начинает срезать нижние ветки.
— Как оставили мы ее с дедом, так, видать, больше и никто к ней не прикасался… Экая жалость!
Идет к другим деревьям, все запущены, им ножом уже не поможешь, пила нужна. Ворчит:
— Сколько лет за яблонями никакого ухода. Неужто это трудно — убрать ветки лишние, приствольные круги вскопать?
Скорбно склоняется над каждым пеньком.
— Тут «белый налив» был… Тут патошные… Груша «бессемянка»… «Долговетка»… «Поддулька»… «Кобылья голова»… А помните «Принцессу Луизу»? Вот она где стояла… Не правда ли, наши красные яблоки были просто чудо. Крупные, сочные, сладкие, красивые! Таких я уже нигде не видел…
Наблюдая за генералом, как он с аккуратностью и умением профессионала подрезает яблони, как с любопытством и осторожностью касается яблока на ветке, щадя его от собственного искушения попробовать и зная, что незрелое рвать — только портить, невольно задумываешься о его судьбе. Кем бы он сейчас был, если бы не войны, не нужда государства в защите от врагов? Душой он по-прежнему крестьянин. Возможно, в нем пропадает талант выдающегося садовника, а может, коневода или пасечника, колхозного руководителя. Он-то уж ценил бы преимущества родного угла, не поменял бы ни на какие другие, знал бы истинную цену и чистому воздуху, и родниковой воде, дарам сельской природы. И может, это его единственное призвание — растить на своей земле все то доброе, что людям необходимо для жизни…
8
Прихватить воды из дома не догадались, и вскоре нас из леса погнала жажда.
— Эх, сейчас бы холодненькой, из родничка! — воскликнул генерал.
Немного посовещались, где самый близкий родник, и пришли к единому выводу, что у хутора Веселого.
— Это Сладкий, что ли?
— Да, тот самый.
— Все еще бьет?
— Бьет. Как прежде…
И никто даже не заикнулся, что удлиняем путь к дому. Для меня это привычный путь — когда из лесу возвращаюсь, никогда мимо родника не пройду. Иной раз так находишься, все в глотке пересохнет. А особенно если досыта наешься земляники. Тогда к роднику не идешь, а бежишь. Если на тебе фуражка, черпаешь фуражкой. Или сорванным тут же на чьем-то огороде капустным листом. А то и просто лежа припадешь к воде разгоряченными губами. Даже если жажда не мучает, все равно выпью пару пригоршней, до того приятная вода, сладкая, в других родниках не такая. Говорят, а, видимо, так и есть, тут в меловых отложениях богато серебра. И не только ради сладкой воды я предпочитаю этот путь, но и ради великих людей, проживающих в хуторе Веселом, которых не один год держу на примете. Главным образом это женщины: долгожительница бабка Григориха, Параня Знатцева, та самая красавица, из-за которой когда-то передрались дивненские женихи, и доживающие свой век одиноко ее сверстницы, как и она, овдовевшие в войну, хлебнувшие в избытке горя.
При упоминании о Григорихе генерал встрепенулся:
— А она жива? Что же вы мне раньше-то не сказали?! Это ж моя крестная! Сколько же ей лет?
— Да, говорят, за сотню перевалило.
— Покажете, где она живет!
Даем генералу подойти к роднику первым. Он останавливается перед ним с восхищением: в белом-белом меловом обрамлении неширокое озерцо, метра в четыре-пять, бурлит, вздымаясь буграми, по краям небольшими, а посередине — мощным, образованным могучей подземной струей. Каждую песчинку на дне увидишь — такая вода прозрачная. Порой, когда приглядишься получше, кажется, что воды и нет. А есть лишь небо да облака и бьющая из донных меловых норок не то пыльца, не то дымок.
Бубила собрался сбегать к кому-нибудь за кружкой.
— А не лучше ли лопушком, как в детстве, — сказал генерал и, войдя в бурьян, стал подыскивать подходящий листик. Все последовали его примеру. Каждый к воде подходит со своим зеленым ковшичком. Пьют, крякая и переглядываясь.
— Хороша!
— Хоро-оша-а!
Черпают снова и снова. Прямо на глазах, за какие-то минуты мои деды преображаются, молодеют: вот что значит вспомнить детство.
Бабку Григориху мы издалека увидели у ее подворья на скамеечке, на которой она обычно коротает время Сидит так днями, бывает рада, если кто подойдет. Со зрением у нее плохо, а слух отменный и память хорошая. По голосу угадывает каждого. Как-то года два я не появлялся, а поздоровался — сразу узнала. Говорит, что угадывает меня даже по звуку шагов.
Генерал подошел к бабке один, подсел к ней на скамью и, взволнованный, еще не сказав ни слова, стал целовать ее руки, лицо. Она не отстранилась, в радостном удивлении и с какой-то пронзительной болью воскликнула:
— Кто это меня так целует?! Микишка? Петряй? Павлик?
Думает, что это кто-то из сыновей. Может, кто-то из них уцелел на войне и вот вернулся. Кто же, кроме родного сына, может так целовать.
— Это я, Ваня, твой крестник! Не узнаешь?
— Это который? Крестников у меня много.
— Да Ванюшку Рыжего помнишь?
— Постой, постой! Не ты ли это, который генералом в Москве?
— Он самый! Вот и узнала. Здравствуй, крестная! — И он снова, целуя, привлекает ее к себе.
— Здравствуй, милый? А я — чей, никак не пойму. А ты вон кто. Большой вырос, широкий стал… А сынов моих не видел? Ты ведь тоже на войне-то был, сказывают… Где кто полег — уже запамятовала. Дочка с бураков придет, скажет.
Она по голосам узнала дедов. Узнала и меня.
— А, и ты, Коля, здесь. Как там теща-то твоя? Сколь ей? Еще молодая. А я зажилась. Уже и не знаю, сколько мне. Дочка говорит, сто другой пошел. А наверное, больше… Бог забыл обо мне…
— Да живи ты, крестная, подольше. Как счастливы те-то люди, у которых родители долго живут! Живи всем на радость. Это очень хорошо!
— Вот и Коля мне завсегда говорит тах-то. Спасибо вам!
Не заметили, как к подворью Григорихи собрались со всего хутора бабки — кто с рукоделием, кто с ребятенком. Слушают наши разговоры, вздыхают. И все-то у них написано на лицах — все невзгоды, все переживания, доставшиеся на долю этим женщинам, и когда видишь их опечаленные глаза, всякий раз словно кто-то острой стекляшкой скребнет тебе по сердцу больнехонько и глубоко.
…И какие ж красавицы на Руси росли! Косы толстенные, в руку, почти до пят. Ноги, не знавшие обуви, от росы красны. Ситцы — любимейший их наряд. В праздности ни единого дня. Все-то умели: ткать, молотить и коня взнуздать. Шли к роднику не с одним ведром, а с двумя, чтоб не страдала девичья стать. Им бы счастья… И за какую вину по их судьбам прошлась громыхающая беда? Проводили ненагляды суженых на войну: кто — на четыре года, кто — навсегда. И за теми из них, кому в благодатном мае встреча с милым была суждена, поднялись незабудки, иван-да-марья, неопалимая купина. А повсюду, где слезный оставила след сиротинка войны — вдова, проросли где прострел, где о́долень-цвет, где полынь, где плакун-трава…
Генерал заговаривает с окружившими его бабками: не узнать ему в них прежних беспечных босоногих девчонок.
— Чи ты и меня не признаваешь? — с озорством и вызовом спросила у гостя Параня Знатцева, кокетливо подбоченясь и прикрывая ладошкой беззубый рот.
Я с нетерпением ждал, когда эта разбитная женщина заговорит с генералом. Она по-детски наивна, непосредственна, таких здесь именуют препотешными: что думает, то и скажет.
Однако он все равно не узнает, даже рассердилась:
— Восподи! Экой беспамятный! Ведь ты же ухажером моим был, сватался. А я не схотела за тебя идти. Дюже ты был тогда некрасивый, все лицо в конопушках, как перепелиное яйцо.
Говорит, сама быстренько руку вытирает о сарафан, готовясь ее протянуть своему бывшему незадачливому жениху. Лицо его озарилось.
— Паша, неужто ты?!
— Восподи! Наконец-то узнал… Давай хоть поздоровкаемся, как бывало!
Он с радостью пожимает ее руку.
— А я тебя узнала издаля, когда к роднику спускались. Походочка у тебя прежняя… А лицом ты похорошел.
Генерал рассмеялся:
— Неужто красивый стал?
— Даже очень красивый!
— Ну и как теперь… Пошла бы за меня?
— Восподи! Конечно бы, пошла. Бегом бы побежала! А что, девоньки, — повернулась она к бабкам и приосанилась, — чи плохая была бы я генеральша?
Так и себя шутливым разговором потешили и других развеселили. Хуторянки стали общительнее, посмелее, разговор непринужденнее.
— Может, зайдете в хату? Молочка топленого попьете?
— Спасибо, спасибо! Нет, лучше холодненькой из вашего родничка!
— Да мы мигом ведерко принесем!
— Нет, что вы! Самому к роднику приложиться куда интересней. Давненько так не пивал!
Наблюдая за генералом, пока мы идем к роднику и пока пьем — кто из пригоршней, кто из лопушка, кто привстав на колени, Параня не перестает выражать свое удивление:
— Восподи! Начальник большой, а умом, как ребятенок малый… Бегучей воды, вишь, ему похотелося. Давненько, вишь, не пил нашей сладенькой. Соскучился!
Генерал для полного удовольствия расслабил галстук, расстегнул ворот рубашки, и это Параня заметила.