Невка не хуже других знает свою мать: если уж что задумала, не отговоришь, даже не пытайся. Быстро приготовила поесть, в пакетик наложила всяких сладостей, какие оказались в доме — гостинец Людке.
Искала Лявоновна, искала, кому бы поведать о своих переживаниях, а теперь даже рада, что никому ничего не разболтала: все остается при ней. Будь иначе, как сильно бы все осложнилось, нажила бы новых страданий, обрекла бы себя на еще большее горе. Опыт житейский вовремя ей подсказал, что в таких случаях спасает лишь отходчивость. Злом ничего не добьешься. Добьешься всего лишь добром. И никакого резона нет злобой жить: греет человека любовь, ненависть не греет.
Рада она, что у Невки побывала, благодарна всей ее семье и в первую очередь Вадику: возле него оттаивала, грелась душой (маленький, а уже имеет перед бабушкой своей важные заслуги!). Было полезным все, что довелось тут увидеть и услышать, встречи с Богданихой, разговоры с ней, которые настроили на примирение с Нинкой, даже бессонная ночь у Ерки, которая научила ценить покой своего дома, по-доброму глядеть на сына (ведь он не Ерка же!).
Вышла она из дома, ощущая в себе небывалую легкость, радуясь, что проснулась и отправляется в путь, когда утро только-только забрезжило, чувствуя удовлетворение даже оттого, что увозит с собой петуха: больше никого тут не будет тревожить, больше никому не будет кричать «Полвторого!..».
Провожал ее Николай. Просыпающийся город тешил взгляд, он ей полюбился. Через час мысли ее были заняты уже совсем другим. Журавский автобус, голубой, с квадратной латкой на боку, вскидывая задком на ухабах, уносил ее по бескрайнему, раздвигаемому все шире и шире встающим рассветом, розоватому простору полей.
ДОМ У ЦВЕТУЩЕГО ЛУГАРассказ
Детство никуда не уходит. Радость жизни, жажда открытий, упоение красотой, музыкой, поэзией, дружба, любовь, счастье — все это продолжение детства. Слитность со всем живущим, особое пристрастие к детворе, забавы с детьми, сперва с чужими, потом со своими собственными, а затем и с внуками, — и это тоже детство. И воспоминание о детстве — детство. И никогда оно не кончается. А вначале был Дом у цветущего луга.
Ныне странно мне получать сообщения с моей родины.
«От нашей Репьевки ничего теперь не осталось. Не только от вашего дома нет никакого следа, но и от всего вашего порядка. А на другой стороне стоит лишь одна избушка, в которой живет твоя крестная. Что раньше называлось Бетищина, Дворов порядок, Маньчжурия, нет и в помине. Зато Цильна растет и растет. Уже к той улице, какая была при железнодорожной станции, прибавилось с десяток, а то и более параллельных улиц. И мои все там, и вся твоя родня репьевская там. Только наш луг все такой же, каким был, нераспаханный, и на нем все наши ямки сохранились, где мы с тобой пчел выкапывали. У меня в июле отпуск, если надумаешь, давай приезжай, побродим по нашему лугу. Может, и отыщем какой рой. Давненько, чай, не едал шмелиного меда?»
Так, видимо, и есть, но не верится. И лишь закрою глаза — и вот она передо мной, Репьевка, весь наш порядок, и в середине его наш дом в четыре окошка, с крыльцом в три ступеньки, с воротами и калиткой, из трубы над тесовой крышей дымок курится: это мама затопила печку либо голландку. И другие дома, и слева до самого поля, и справа до самой Стрелички, как мы называем косячок, образованный двумя логами, полны каждый своей повседневной жизнью, хлопотами и заботами, а в них вихрастые, белобрысые, курносые, непоседливые и озорные, народившиеся вместе со мной мои приятели — и всё, что с нами было, повторяется сначала…
С крылечка еще не можешь сойти ногами — сползаешь по ступенькам на брюхе. Солнце печет и слепит. Свистят скворцы, прыгают кузнечики. Цветы при дороге стоят выше головы. Погнался за зеленой розовокрылой кобылкой, сошел с тропинки в траву и заблудился. Боязно! Цветы все закрыли, только небо и облака видны. Жужжат шмели над ухом. Вижу свой след и бегу обратно. Ромашки шляпками бьют по лицу, по вискам. Кричу от страха, в первой своей тоске, слезы сыплются градом. Наконец выбрался из травяной чащи, увидел ее, мою маму, и смеюсь-заливаюсь, крепко ухватываюсь за палец материнской руки. Я спасен! Через минуту все забылось, руку отпускаю, вновь присматриваюсь, чем бы заняться. Вот из-под забора выползает какая-то серая лепешка в пупырышках, притаилась, а глаза ее моргают. Ага, попалась! Цап ее. А лягушка заверещала, забилась, сильная — как ни стараюсь удержать обеими руками, все-таки вырвалась и, к моему великому огорчению, упрыгала в норку. Ну как ее теперь достанешь? Сижу реву. Мама подходит, гладит по голове, дает конфетку. Опять весело. Пробежала кошка мимо, потянулся за нею, споткнулся на ямке и повалился, ударился лбом о землю. Мама поднимает меня на ноги, дует на ушибленное место:
— У кошки заболи, у Колю́шки заживи! — И боли как не бывало.
Ожегся в крапиве, в лужу забрел, накололся на колючку татарника — всегда мама приходит на помощь. Всюду ее рука, добрая, крепкая, всемогущая.
— Экий ты у нас полазушник!..
В пору беспечного младенчества мы купаемся в материнской любви и, всеми радостями, всем своим существом обязанные ей, принимаем ее как должное, о ценности ее не задумываемся и совсем не догадываемся, что когда придет пора повзросления и зрелости и нас будут любить наши подруги, невесты, жены — всем сердцем, неотступно, самозабвенно, пусть даже безумно, то и такая любовь женщины, даже если и ты ее любишь безумно, никогда не заменит бескорыстную, святую материнскую любовь.
После много раз я слышал от матери:
— До года тебя у нас как и не было. Такой был спокойный. Хоть бы голосок подал, хоть бы заплакал. Нет. Кормить тебя пора, по грудям чувствую. А ты лежишь в тепле на печке и молчишь. Выжидаю: есть захочет, проснется. Подойду к тебе глянуть, а ты не спишь. Пялишь глазенки, смотришь, смотришь — и на меня, и по сторонам, на все, что делается в доме, на деревья за окном, на чирикающих воробьев, на кричащих гусей, шумящую детвору. Молчишь и молчишь, и сдается мне, что ты думу какую думаешь. Так до года мы тебя и не слышали.
Наверное, у меня тогда, во младенчестве, все-таки какие-то думы были, только память моя их не удержала. А думал я, быть может, о том, что вот привалило мне великое счастье народиться на свет…
И рассказывала тетя Шура, мамина сестра, приезжавшая к нам из города:
— Первый раз, когда у вас была, вхожу в дом, а ты нагишкой сидишь на полу, ногами блюдо обнял и деревянной ложкой хлебаешь тюрю с молоком. А сам ты весь черный от мух, и блюдо черное, и ложка, одно молоко белое. И удивительно: когда ты ложкой тычешь в блюдо и когда подносишь ее ко рту, как только мухи успевали вовремя слететь! И кошка тут же. Мать-то с отцом в поле, а Манька с Ленькой как подсунули тебе тюрю, так и умчались на улицу гонять в лапту… В другой раз приезжаю, ты уже большенький, мать тебя умыла, принарядила. Взял ты мои гостинцы, довольный. Я тебя поцеловала, а ты поморщился, побрезговал, значит, мной…
Об этом злосчастном случае она напоминала мне и после, когда я учился, и даже после возвращения моего с фронта, и всегда мне было неловко перед ней, до сих пор стыдно, хоть я этого случая совсем не помню. Я вообще целовать себя никому не давал. Только сквозь сон слышал иногда на щеке прикосновение маминых, как я догадывался, теплых губ. Да была у моей сестры подружка Анка, казавшаяся мне необыкновенно красивой, которая, прибегая к нам, играла со мной, тискала и щекотала и всем говорила: «Вот мой жених!» — лишь одна она могла меня целовать, сколько ей хотелось, и ее поцелуи были мне желанны и приятны.
Значит, душа моя начинала жить, и сам я вроде бы очнулся. А до этого я спал. Хоть и с открытыми глазами, но все равно спал. И до рождения спал тысячи, миллионы лет, целую вечность. И случилось же такое чудо! Как начал ползать, как поднялся с четверенек, как впервые лишь на своих двоих преодолел расстояние от печки до окна — в материнских рассказах об этом столько всяких подробностей, какие дано знать только матери о своем любимце. Но вот вдруг открылись собственный слух и зрение, ощущение присутствия себя в жизни, и, начиная с этого момента, с первого жизненного впечатления, зафиксированного памятью, уже никому, даже матери, не дано рассказать о тебе лучше тебя самого.
Я обнаружил рядом с собой не только маму, но и тятю, а еще Няню и Нёню — Маню и Лёню — своих сестру и брата, а также бабку Палагу, с которой меня оставляют дома, когда все с вилами и граблями уходят в поле. Особо порадовался городской родне.
Тетя Шура приехала на этот раз не одна. С ней дядя Коля и Юрка, на год постарше меня. Дядя Коля красивый, кудрявый и веселый — как увидел у нас балалайку, давай на ней играть и плясать. А когда Няня и Нёня натаскали соломы для постели, он вместе со мной и Юркой кувыркался на ней через голову. И мой дядя мне очень понравился. А наутро мы отправились в гости: нас пригласила наша родственница бабушка Федосья Малинова Губа. Как услышали мы с Юркой про малину (а мы эту ягоду уже знали и ели), нас сразу осенила догадка: может, потому Малинова Губа, что малину есть. Значит, и нам даст. Нам хотелось побыстрее, а родители не торопились, дядя Коля играл на балалайке и пел.
Бабушка Федосья встретила нас на своем крыльце. Губа у нее нижняя с краешку чуть подкрашенная: кажется, она только-только малины поела. Всех нас она вводит в избу, сажает за стол, ставит самовар, несет с кухни чашки, пирожки, сливки. Мы с Юркой с нетерпением оглядываем стол: на нем много всего, а того, что нам нужно, нет. Потому и чай пьем с неохотой, а к пирожкам даже не притрагиваемся. Ждем-ждем, когда же бабушка поднимется из-за стола, сходит на кухню и принесет ягод. Но она не торопится. Хоть бы кто ей подсказал. Так хочется малинки поесть!
Бабушка Федосья видит, что мы чего-то ждем, все время на нее глядим, с малиновой ее губы глаз не спускаем. И угодить нам старается — несет нам конфет в красивой бумажке, печенья, орехов. Казалось, вот-вот принесет, что нам надо. Но малины мы так и не дождались и ушли недовольные: ну и жадина бабушка Федосья Малинова Губа!