Но все это было настолько бестолково, хаотично и иногда даже смахивало на шантаж и ловкое вымогательство, что очень скоро я стал задумываться: прав ли я, отдавая неведомым мне людям множество денег, мне поручаемых для русского дела? Доходили ли они все до Михаила Васильевича? Этого я никогда не узнаю. Жена моя выдавала всем офицерам, отправлявшимся на юг, небольшие субсидии из тех денег, что жертвовали ей лично.
Большая шкатулка с их расписками наполнялась быстро, и только гораздо позднее она их сожгла. Мы затевали многое, совещались, проектировали разные способы спасения России. Я лежал, измученный физически, и голова у меня шла кругом от моральных переживаний. Что-то ныло в моей душе все время: «Не то, не то, что-то нужно сделать, но это не то!» И вскоре я оборвал все сношения с югом – и по своему решению, и по сложившейся обстановке.
В это время я стал видеть много внимания от поляков, бежавших от немцев из Варшавы, от многих иностранцев, приезжих или застрявших в Москве. Американский консул, женатый на русской, дочери тамбовской помещицы Горяйновой, выказывал мне бесконечную заботу. Каждый день являлся старик лакей с белым хлебом, вареньем, всевозможными печеньями и вином. Все это тогда уже доставать было почти невозможно.
Жена моя и ее сестра давно, еще с Японской войны, знали двух сестер Горяйновых. Богатые девушки много работали в лазаретах и в благотворительных обществах для инвалидов. Это были настоящие русские женщины, сильные духом и убеждениями. Одна из них вышла замуж за офицера Цурикова, другая за молодого американского консула в Москве.
Внезапная смерть последнего поразила тогда всех нас. Говорили, что он был отравлен большевиками, как вредный элемент… Также ко мне постоянно приезжали представители американского Всемирного союза христианской молодежи. Они еще на фронте очень энергично устраивали питательные пункты, чайные, библиотеки для солдат и старались влить культурные лучи в темную, бушующую массу. Особенно мне был симпатичен Джером Дэвис. Они и мне, и семье моей, и многим другим тогда помогали. Что сталось с ними после – не знаю!
Подошло время трагической кончины глубоко любимого мною Ник. Ник. Духонина. Телеграммы о том, как зверски он был убит, были тяжким ударом для нас всех. Тут начались обыски и всякие допросы. Ко мне в лечебницу приезжали какие-то вооруженные подозрительные лица с заявлениями о том, что «нам не нужно генералов, у нас есть солдат Муралов». Но я полагаю, что Николай Иванович ничего о них не знал и не уполномочивал их тревожить больного человека.
Обыски эти объяснялись еще тем, что в этой же лечебнице лежала с больной ногой Мария Саввишна Морозова, затевавшая всякие конспирации и созывавшая всю дамскую Москву на свои заседания. Моя жена тоже принимала в них участие, но вскоре стала мне говорить, что толку от этих затей не может выйти, что Мария Саввишна Морозова производит на нее впечатление ненормальной.
И впрямь, несколько лет спустя она очутилась в сумасшедшем доме. Да и немудрено: в таком революционном шквале многие этим кончали, а в семье Морозовых это ведь был семейный недуг – отец и брат Марии Саввишны были сумасшедшие.
На юге собирались русские люди, мои бывшие сослуживцы и подчиненные, бушевал океан разгоревшихся страстей, а я лежал и лежал, и думал и передумывал, вспоминая все случившееся, все пережитое. Как калейдоскоп, как кинематографическая лента проходили перед глазами картины петербургской жизни, фронтовой… Лица царской семьи, государя и всей его свиты, министров, деятелей Государственной думы! Я думал… и мысленно посылал им упреки за погубленное дело войны, за безрезультатный исход всех моих трудов на фронте во имя России!..
Приблизительно в это же время читали мы о киевских событиях, в связи с выступлением так называемого «гетмана» Скоропадского. Но, зная психологию масс и хорошо мне знакомую обстановку и состояние умов того края, я знал заранее, что ничего из этого не выйдет. Мучился только мыслью о том, сколько хороших и дорогих мне людей там погибнет. И так оно и вышло… Жертв было столько, как я и не ожидал…
Старая Россия исчезла. Идут новые люди, кто они?! Я их не знаю. Что из этого всего выйдет?.. Хоть бы скорее на юге соорганизовались силы, хоть бы скорей подошли они к Москве, хоть бы скорей можно было бы собрать Земский собор или Учредительное собрание, но нужно знать, чего хочет сама Россия, согласна ли она с навязываемыми ей лозунгами этих новых, чуждых, неведомых людей. Но я лежал с раздробленной ногой и ничем-ничем не мог быть полезен стране.
С этого времени и даже ранее в газетах начались и не прекращались до конца самые разнообразные обо мне сообщения и интервью со мной, в которых частью искажались мои слова, частью и просто выдумывались небылицы. Конечно, я виноват в том, что, не предвидя возможной путаницы, говорил с некоторыми журналистами.
А к этому впоследствии придирались люди, подобные Деникину, и, сгущая краски, освещали приписываемые мне слова в желательном для них свете, писали за границей свои «исторические» сочинения о русской смуте. Сдается мне, что история по репортерским статьям не пишется. Не зная ни причин, ни мотивов, ни обстановки, нельзя ему было бросать камнями в меня, да и во многих тех, кто остался в России, как это делали и многие эмигранты.
Они все упускали из виду, что обстановка и взгляды могут быть иные, но страдание за Россию – одно. Но эмигранты многого не понимали, многого не знали того, что мы, кипевшие в котле российского террора, переживали и переносили; во имя Родины иные, а иные во имя семей и крошек детей своих – или во имя и того и другого вместе.
Но я опять забегаю вперед. Вернусь в лечебницу. Ко мне из Одессы приезжал Елачич[113], бывший комиссаром от Временного правительства при мне в Ставке. Это был симпатичный, но не очень умный, хотя в высшей степени корректный человек. Ранее он служил в Земском союзе. Он рассказывал мне о своих впечатлениях на юге, и отрадного ничего я не услышал от него. Он был меньшевик по своим убеждениям, и для него, не любившего «старой правительственной гнили», теперь творились новшества, совершенно непонятные и неожиданные.
Я трунил над ним: «Что, дождались сюрпризов? Разве революцию можно удержать в желаемых границах?!» Он только печально смотрел и переводил разговор на другие темы. Жена моя его не любила, так как он критиковал печатно детскую литературу ее матери. Да, у В. П. Желиховской красной ниткой во всех книгах проходят: семейные начала, Родина и религия. Социалисту Елачичу это было не по вкусу. Ну и куда же, в какой тупик они завели русскую детскую литературу? А где теперь он и что с ним – не знаю.
На четвертом, кажется, месяце я стал понемногу сидеть, потом меня усаживали в кресло на колесах и я стал разъезжать по коридорам и соседним комнатам. Каждый день начинался с появления брата жены Ростислава. Он неизменно все эти месяцы методично, как на службу, являлся утром ко мне. Докладывал жене, что делается дома, катил мое кресло, читал. Квартиру нашу постепенно приводили в порядок, ремонтировали все беды, наделанные бомбой.
Меня навещали сестра жены, мой брат Борис с детьми, жена моего сына. Он также вскоре приехал с фронта, так как там уж окончательно нечего было делать. Тут вскоре начались нелады между ним, его женой и ее бабушкой Варварой Сергеевной Остроумовой. Странные это были женщины, и вспоминать их мне очень тяжело. Хотя в то еще время я видел много участия и забот от них обеих. Нелады же с сыном от меня пока еще скрывались, хотя они были настолько серьезны, что он переехал ко мне на квартиру и жил с Ростиславом и Еленой Владимировной.
Навещал меня в лазарете в разные часы с женой своей. Великая княгиня Елизавета Федоровна в то время была еще в Москве у себя на Ордынке, в Марфо-Марьинской обители. Она постоянно справлялась по телефону о моем здоровье, вызывая мою жену или Сергея Михайловича.
У моей жены еще с Японской войны был особенный культ этой исключительно хорошей женщины, и она все собирается написать подробно для истории о своем знакомстве с нею и все, что знает про нее. Поэтому, когда нам сообщили, что великую княгиню внезапно выслали из Москвы, увезли в какие-то отдаленные места, и неизвестно какие люди, жена моя страшно огорчилась… Но это были цветочки, ягодки пришли потом.
В мае, кажется, я начал понемногу ходить с палкой. Костылей мне доктор Руднев не давал, находя их вредными. Я выходил на улицу, сидел на стуле или медленно двигался под руку с женой или Ростиславом.
Тут мне хочется сказать несколько слов о том бесконечном милосердии, внимании и заботах, которые мне оказывали доктор Руднев, Зацепин и весь персонал этой лечебницы. Особенно любил я трех фельдшериц: Елену Ивановну, Софью Львовну и Евгению Михайловну. Судьба последней ужасна. Она впоследствии уехала к родным, проведать мать и брата, кажется, в Курскую губернию, и там была зверски убита вместе с матерью бандитами.
Не могу без содрогания душевного вспоминать эту кроткую, милую работницу у кроватей больных и об ужасной ее смерти. Дежурили по ночам около меня сестра жены Лена, княжна Маматова, М. А. Лютер и многие другие мои печальницы-друзья, милосердные сестрицы.
Когда я стал уже ходить, многие поляки предлагали мне выехать с ними в специальных эвакуационных поездах в Варшаву. Вообще поляки относились ко мне с полным доверием и еще в Галиции отношения у нас были прекрасные. Будучи сами исключительными патриотами, они, вероятно, ценили во мне те же чувства. Они знали, как я одобрял план действий великого князя Николая Николаевича и как стремился к осуществлению его воззвания на деле[114].
Гораздо ранее, еще до большевистского переворота, итальянцы меня приглашали в Италию и намеревались мне поднести виллу в благодарность за спасение Италии от нашествия австрийцев и немцев в 1916 году. А теперь в лазарет ко мне являлись какие-то инженеры, не помню их фамилий, с предложениями везти меня в специальном поезде в Кисловодск на воды, для излечения моей ноги грязевыми ванными. Я всех благодарил, но знал в глубине души моей, что никуда не уеду, не хочу и не могу уехать, так как все надеялся, что буду нужен здесь.