В июне месяце меня выписали из лазарета. Мы с женой переехали наконец домой. Опять я думал, входя в свою квартиру, что отдохну немного… Но опять ошибся… Морального отдыха мне судьба больше не дала.
С. М. Руднев стал приезжать ко мне ежедневно на перевязку моей ноги. Так продолжалось около месяца. Все даты я могу путать. В это время мы прочли в газетах страшную весть о расстреле, вернее о зверском убийстве-истреблении всей царской семьи. Этому позорному, бессмысленному злодеянию я и тогда, и долго потом еще не вполне верил. Знал лишь твердо, что они сосланы куда-то в Сибирь, и полагал, что большевикам нужно, чтобы в России их не считали живыми. Но фактическое истребление всей семьи по чудовищности своей как-то не укладывалось в моем мозгу.
В самом начале августа меня пригласил доктор Руднев для переговоров с каким-то американцем, с приглашением ехать в Самару по поручению меньшевиков. Я на это согласился, надеясь так или иначе добиться какого-нибудь порядка в стране, хотя очень сомневался, смогу ли я ехать при моей еще не зажившей ране. Через несколько дней после моего разговора с американцем (фамилию его мне не назвали) ко мне пришел один из братьев Фриде для решения окончательно этого вопроса.
Вскоре затем оба эти брата были расстреляны. Насколько я помню, он был у меня ранним вечером 12 августа. Мне были предложены деньги для переезда, но я отказался от денег, заявив, что когда на другой день удастся выехать, то тогда и получу их сколько будет нужно на дорогу. Около двенадцати часов ночи этого же дня раздался энергичный звонок, и брат жены Ростислав пошел отворять входные двери.
До меня донеслись громкие голоса в передней, и затем вошло несколько человек вооруженных, предъявивших мне ордер на обыск и арест меня и всех военных, находящихся в моей квартире. Так как налицо оказался военный один – брат жены, то меня и его арестовали. Нужно сказать, что обыск длился до 6 часов утра тщательно, но весьма нелепо. На многое, чрезвычайно интересное для большевиков, не было обращено никакого внимания, а несколько кусков мыла, ножи и вилки, не имеющие цены, и частная переписка моей семьи были увезены на Лубянку.
Впрочем, это все вскоре вернули. Безвозвратно пропала для меня только моя шашка, бриллиантовое оружие. Они запечатали мои седла, ящик с погонами, генерал-адъютантскими аксельбантами, старыми военными журналами и газетами. Все это простояло запечатанным около пяти лет. И когда ГПУ соблаговолило по моему заявлению распечатать эти ящики, то седла были испорчены молью, папаха тоже, книги и журналы слиплись и частью истлели.
Остались мне на память только аксельбанты и почерневшие погоны. Шашку же, как я не бился, мне не вернули, несмотря на то, что впоследствии такие «высокие» лица, как главком С. С. Каменев и начальник штаба П. П. Лебедев писали заявления о необходимости вернуть мне мое золотое оружие. Помимо исторической ценности, шашка эта с массой бриллиантов и золота могла бы прокормить многих во времена голода.
Итак, нас с Ростиславом в автомобиле повезли на Лубянку вместе с моей дорогой моему сердцу шашкой. Там мне сказали, что как только меня освободят, то ее мне вернут. Но этого не случилось. Впоследствии мне говорили, что ее дали в награду какому-то красному герою за доблесть, выказанную в Крыму против белых. Насколько этот слух верен – не знаю!
На Лубянке нас продержали недолго и свезли в Кремль на гауптвахту. Смотрел я на Успенский собор и другие древние святыни старой Руси и невольно усмехался: вот уж не ожидал такого пассажа, когда был на фронте, что за всю мою работу во имя Родины попаду под арест под надзором нескольких латышских и еврейских юношей. Были среди моих часовых и австрийцы, взятые мною же в плен, и русские красноармейцы также были из моей армии.
И нужно сказать правду, что все они, и русские и австрийцы, относились ко мне с большой почтительностью. Со мною вместе было несколько других арестованных, все больше социалисты, меньшевики. Из них я запомнил еврея Иоффе и совсем мальчика эсера Мальма. Оба они очень сердечно ко мне относились, исполняли за меня все работы, подметали пол, мыли посуду. Также сидел со мной эсер Саблин[115], о нем мне придется вспоминать позднее. В Кремле одновременно со мной сидели англичанин Локкарт[116] и эсерка Мария Спиридонова[117]. С ней я как-то на прогулке даже разговаривал.
Прошел день и еще одна ночь с момента моего ареста. Меня беспокоила мысль о жене. Когда нас увозили из дома, она была в ужасном состоянии. Кроме того, нога моя оставалась без перевязки и вдруг рана посинела, могла образоваться гангрена. Но, слава Богу, оказалось, что жена не дремала, разыскивая меня, и на третий день явилась продовольственная передача и был допущен ко мне доктор – второй ассистент Руднева С. К. Лесной. От него я узнал, что Сергея Михайловича должны были арестовать в ту же ночь, как и меня, но он скрылся, вероятно бежал на Украину, и его большевики не нашли.
Доктор Лесной ежедневно являлся для перевязки моей ноги в Кремль, и я стал оправляться. Через несколько дней Ростислава выпустили домой, а мне разрешены были свидания с женой. Из советских газет, которые мне давали, я узнал, что меня обвиняют в том, что я стал во главе офицерской организации, которая якобы собиралась в Москве.
Я написал Дзержинскому письмо, как народному комиссару по внутренним делам, о том, что прошу его объяснить мне, в чем меня обвиняют и за что я арестован. Письмо это привожу по памяти, может быть не вполне точно, так как сохранился только обрывок черновика его. Конечно, в нем я принужден был несколько кривить душой, не мог же я открыть ему своих настоящих чувств.
«Председателю Всероссийской Чрезвычайной Комиссии.
В “Известиях ЦИК” было объявлено, что я обвиняюсь в принадлежности к союзу белогвардейцев. Считаю долгом заявить, что я, безусловно, ни к какой партии, организации или союзу не принадлежу, а о существовании союза белогвардейцев даже никогда и не слыхал. Я хорошо понимаю, что мое заявление может считаться голословным, но и обвинения, не основанные на фактах, столь же неосновательны. Я знаю, что ничего подобного мною совершено не было. Насколько я твердо держался правила не противиться воле народа, можно видеть из нижеприведенных действительных фактов.
1) Я был смещен Керенским с поста Верховного главнокомандующего и заменен Корниловым, который через две недели выступил против Временного правительства. Не имея документов, не могу входить в бездоказательные подробности, но не наводит ли Вас эта смена на какие-либо мысли о моей роли в этом происшествии?
2) Во время октябрьских боев в Москве я, волею судеб, оставался нейтральным на своей квартире. Я был ранен у себя дома тяжелой гранатой в ногу 2 ноября вечером, то есть под самый конец боя, так как 2-го вечером бои были закончены. Меня ежедневно навещали красногвардейцы, каждый раз видели меня и производили безрезультатные обыски.
3) Несколько бывших генералов и офицеров, когда я лежал уже тяжко раненным, спрашивали меня: допускаю ли я возможность служить Советской республике? Я им неизменно отвечал, что считаю обязательным каждому здоровому человеку служить русскому народу (конечно, и тут я не мог признаться гражданину Дзержинскому, что я полагал полезным всем оставшимся в России офицерам быть на случай переворота на своих местах в Красной армии).
4) Когда я стал в конце весны несколько поправляться от раны, врачи и моя жена настаивали на отъезде моем на лиман в Одессу для лечения моей тяжко пораженной ноги. Я наотрез отказывался от этой поездки, рискуя здоровьем, лишь для того, чтобы отвратить подозрения в моем желании убежать из Советской России. Я великоросс и желал оставаться со своими братьями по крови, а не воевать против них.
В заключение должен сказать, что я, раненный очень серьезно, пролежал в больнице свыше восьми месяцев, а затем переехал к себе на квартиру долечиваться. В настоящее время я еще далеко не оправился, рана вновь открылась, а лечиться при таких условиях крайне тяжело. Я не чувствую за собой решительно никакой вины перед Советской республикой и никак не могу понять, за что я страдаю и в чем меня в действительности обвиняют.
Я был бы очень признателен, если бы меня вызвали, чтобы выяснить это недоразумение, ибо я иначе не могу назвать мой неожиданный для меня арест. На фронте все войска хорошо знали, что я друг, а не враг народа. Я лично имущественно совершенно не заинтересован в перемене правления, ибо у меня нет ни капиталов, ни дома, ни завода, ни имения, а обладаю лишь обстановкой моей квартиры, которую у меня никто не отнимает.
Если мое пребывание в Москве по каким-нибудь причинам считается нежелательным, то разрешите выехать в какую-либо нейтральную по отношению к Советской России страну, по Вашему выбору, с семейством, дабы я мог там спокойно и рационально лечить свою больную ногу. Не считая себя ни в чем виноватым, я сам, без разрешения, ни явно, ни тайно выезжать не желаю, даже если б был на свободе, что уже и доказал.
В ответ на это Дзержинский сам приехал ко мне на другой же день и сообщил мне, что меня лично никто ни в чем не обвиняет, но что я арестован потому, что они прочли письмо военного английского агента Локкарта, который в нем писал своему правительству о том, что он надеется произвести переворот в Москве и захватить все Советское правительство. Он писал, что может подкупить командира одного из латышских полков, согласившегося на это дело.
Локкарт, считая меня очень популярным в народе, полагал полезным заменить мною большевиков и провозгласить меня диктатором. На все это я ответил Дзержинскому, что с Локкартом я не знаком, никогда его не видел и с ним не говорил[118]. Дзержинский мне заявил, что все равно они сами меня считают для себя опасным, потому что при моей популярности я могу и единолично совершить переворот, чего они допустить не могут.