Протопопов взял ее руки, дружески целуя их, и сказал:
– Милая Надежда Владимировна, попомните мои слова: лучше десять Распутиных, чем одна жидовская революция!
– А не думаете ли вы, что именно Распутин двигает страну к революции?
Но тут разговор их был прерван. Вот почему картина его смерти нам была тяжела. Я не оправдываю его действий и поступков, наоборот, я глубоко возмущался ими, но, зная человека, слушать о его расстреле моей семье было жутко, тем более что психология этого молодого латыша, как я уже говорил, даже симпатичного, на вид будто бы кроткого, была нам непонятна. Он рассказывал это спокойно, ухмыляясь, будто о чем-то совершенно простом и естественном. В то время мы еще не привыкли к бесчисленным ужасам революционного террора.
Итак, в продолжение двух месяцев я сидел под домашним арестом. Консилиум врачей определил много бед в моем организме. Хирург Зацепин стал часто навещать меня, доктор Н. Н. Мамонов вплоть до своей смерти не оставлял меня своими заботами. Удивительно это был умный и милый человек и прекрасный, самоотверженный врач. С его смертью я потерял много. Сыпняк, свирепствовавший тогда у нас, свел его в могилу вслед за его многочисленными пациентами.
Наши с ним беседы, его спокойный тон, красивая, видная наружность, чисто русские убеждения – все действовало на меня прекрасно. Это единственный доктор, во всю мою жизнь попавшийся мне на пути, который совершенно для меня незаметно взял меня в руки в вопросе о курении. Я курю с пятнадцати лет, с Пажеского корпуса, итого более пятидесяти лет к тому времени, о котором говорю. Николай Николаевич находил, что теперь это для меня яд.
То же самое находили и другие врачи до него. Но я никого не слушался. А тут вдруг послушался, бросил и за восемь месяцев не выкурил ни одной папироски. После его смерти вскоре изменилась обстановка, я поступил на службу. Изводился вопросом: кому я служу – России или большевикам?.. И вновь закурил, еще в большем количестве, чем прежде. Но я забегаю вперед. Необходима какая-нибудь последовательность в моих записях.
Протекали 1918, 1919 и частью 1920-й годы. Я болел, ничего не делал, жена продавала вещи, в квартире был страшный холод. Мне помогали продуктами и деньгами совершенно мне неведомые люди. Читали мы в газетах и страшно волновались, следя за движением Колчака, Деникина, Юденича. Вопреки своему разуму и логическим выводам, ибо я был глубоко убежден в неосуществимости их планов, сердцем ждал их и хотел им успеха.
В том-то и горе моей души. Но мне присылал постоянно H. A. Бабиков[123] всевозможные сведения окольными путями. Я понимал на лету, что́ он хочет мне сказать. Он служил в штабе Красной армии. Для меня роль его была ясна, мне страшно было за него. Когда его арестовали, я понял, что ему несдобровать. Бедняга, он строил планы спасения России, но большевики его перехватили. А главное, его подвел штаб Колчака, не уничтоживший списков своих людей в Москве.
Так мне в то время говорили. Разгильдяйство, преступное ротозейство белых при отступлении и передаче территории в руки красных неоднократно губили многих нужных России людей. Та же история много раз повторялась, когда за границей эмигранты в своих газетах или просто в болтовне распоясывались и подводили своим красноречием многих и многих живущих в России людей. А в особенности губительно это было для духовенства, и, главное, для нашего бедного мученика – патриарха Тихона. Но об этом речь впереди. Вернусь обратно.
С того уже времени Бабиков и Клембовский завлекали меня на службу. Чем они руководились, могу только догадываться. На одно из таких предложений я отвечал письменно, и черновик письма привожу целиком.
Глубокоуважаемый и дорогой Владислав Наполеонович, обдумав предложение Ваше от имени H. A. Бабикова, я посоветовался с врачами, которые меня лечат. Они настоятельно требуют этим летом усердного лечения моей раненой ноги, так как суставы пока плохо гнутся, а сама рана часто открывается и вылезают осколки костей. Кроме того, желудок мой очень плох и врачи опасаются какой-то круглой язвы.
При таком состоянии здоровья я бы мог поступить членом Военно-законодательного совета, при условии разрешить мне этим летом отпуск на два месяца в Одессу, для лечения на лимане. Так как ныне Украина стала также Советской республикой, то думаю, что тут препятствий быть не может. Если это возможно, то, может быть, я мог бы быть принятым на службу по возвращении, по окончании лечения. Во всяком случае, прошу передать мою сердечную благодарность H. A. Бабикову за его ко мне внимание и не отказать принять мою Вам сердечную признательность за Вашу любезность и дружеское отношение. Неизменно от всей души Вам преданный друг и боевой товарищ А. Брусилов»[124].
Из этого письма мне теперь самому видно, как я колебался, отвиливал от службы и не отдавал себе отчета, чего, собственно, они от меня хотят. Положение моей семьи день ото дня становилось хуже, вещи не покупались, наступал голод. Лечиться ехать было не на что, все это были одни разговоры и предлог вежливо отклонить поступление на службу.
Я забыл упомянуть, что приблизительно в декабре 1918 г. меня освободили от домашнего ареста, взяв предварительно подписку о невыезде из Москвы. Хотя вскоре затем я получил по почте извещение, что это обязательство с меня снимается и что я могу ехать куда хочу, но я посмотрел на это, как на провокационную выходку, безразличную для меня, так как я все равно никуда не собирался уезжать.
Эту зиму мы прожили сравнительно благополучно. С нами устроились кузина жены М. А. Остроградская с дочерью и внуком. У них отобрали их имение в Калужской губернии, и они приехали ютиться с нами. Также старинная знакомая жены – Вера Михайловна Козлова поселилась у нас. Всем было плохо, и мы кое-как перебивались. В нижнем этаже поселилась красивая аристократка Анчарова, ее выбрали председательницей домового комитета, и благодаря ее энергии и неустрашимости ей удавалось доставать немного нефти для центрального отопления, и у нас атмосфера в комнатах доходила до 7–8 тепла.
В смысле продовольствия, к нам приходили неизвестные нам люди, приносили кто муку, кто масло, кто крупу. Но у всех было вообще так мало продуктов, что эти благожелательные люди могли нам уделять все меньше и меньше. Присылали также небольшие суммы денег. Большинство из этих жертвователей так и остались для нас неизвестными, а с некоторыми мы познакомились и впоследствии дружески сошлись.
Крестьяне, покупавшие у нас вещи, разгласили соседям, как плохо мне живется, и некоторые из них были жулики, дававшие гроши за прекрасное носильное платье и мебель; другие, нашлись такие (были между ними и бывшие солдаты моей армии), что стали привозить картошку, овощей, молоко, хлеб, с поклонами, слезами, благословениями, и ничего, ни копейки, не брали.
Они говорили мне, что понимают меня и ценят, что я остался в России, не захотел отделаться от них; они уверяли меня, что я прав, в том, что весь русский народ поймет со временем свою ошибку, воскреснет и тем более оценит то, что я ни при какой обстановке не хотел отделиться от него. Я старался им внушить, что верю тому, что большевизм пройдет, а те, которые остались с ними в России, постараются упорядочить жизнь и направить народные массы по правильному пути. В дальнейшем эти разговоры велись в деревнях, куда меня приглашали, как на дачу, гостить в избах.
Из бывших генералов, моих сослуживцев, я видел раз или два Н. Н. Стогова[125]. Знал, что он служил одно время начальником Главного красного штаба. Еще когда меня арестовали, он был у жены моей. Она и ее сестра мне рассказывали, как тронуло их то, что он, единственный мой бывший сослуживец, не побоялся прийти выразить сочувствие им. А Москва была переполнена ими, бывшими моими сослуживцами.
Потом он был сменен, арестован, потом бежал. С ним вместе, кажется, бежал и генерал Левицкий[126]. Последний был женат на красавице, прелестной Верочке Безкровной, дочери командира Крымского полка в Виннице. Она служила на сцене, раз или два была у нас. Мы знали, что А. И. Южин и многие видные артисты ей покровительствуют и поэтому были спокойны за нее. С артистами тогда носились и считались, ее генеральство стушевывалось.
Но ничего не помогло!.. Когда Стогов и Левицкий бежали, то жены их немедленно были арестованы и расстреляны. За них многие хлопотали. Это было большим потрясением для моей жены и сестры. Это было страшное время.
Когда сестра жены – Елена Владимировна – решилась искать службу, то Н. Н. Стогов помог ей устроиться в Военном архиве, ибо до того А. И. Южин (Сумбатов), с которым семья моей жены была знакома с юных лет по Кавказу, старался ее устроить в Наркомпросе (Народный комиссариат просвещения), но ничего из этого не вышло.
Она плакала и приходила в отчаяние, ничего не понимая в бумагах от сокращения слов и коверкания русского языка и грамоты. Когда Стогов ее устроил в архиве и она принесла домой первый фунт хлеба своего пайка, это было большое торжество, мы разрезали его на четыре куска по 1/4 фунта для меня, жены, брата Ростислава и самой Лены.
Вскоре и Ростиславу удалось через своего знакомого Манухина[127] поступить на службу в Главкожу.
За все эти месяцы различных наступлений то Колчака, то Деникина, то Юденича я должен с грустью и иронией отметить ничтожество и трусость многих и многих интеллигентов в Москве. Болтовни, анекдотов, острот, всевозможных курьезов было без конца. Я лично наблюдал на себе и своей семье, как отражались успехи белых наступлений на настроении москвичей. То прилив их целыми отрядами на мою квартиру с милыми улыбками и любезностями, то вдруг отлив, даже на улице бегут в сторону, будто боясь себя скомпрометировать перед красной Москвой знакомством со мной.