Мои воспоминания. Брусиловский прорыв — страница 85 из 100

– Вы понимаете, Алексей Алексеевич, что это от меня не зависит, я должен доложить Совнаркому.

– Ну и доложите.

– А вы дадите мне честное слово, что вернетесь, что будете только лечиться?

Я подумал минуту и ответил:

– Да, конечно, дам вам слово.

– А если мы вам дадим какое-либо поручение?

Это уже было хуже. Бросать Отечество, народ, всех родных, друзей, единомышленников, родные церкви и кладбища – нет, я не мог бы сделать никогда. Но брать поручение от правительства, которое мне чуждо, которое, на мой взгляд, преступно – нет, этого я также не мог бы, не был в состоянии.

Сам Фрунзе и некоторые другие мне внушали симпатию и казались мне идейными, хотя и заблуждающимися, людьми, но все правительство большевиков – это для меня такой ужас и горе, что для них брать на себя какое-либо поручение в Европу не было мне под силу. Но что же делать, как выйти из этого положения? Я отвечал:

– Отчего же, возьму. Но ведь я стар и болен, и еду только для того, чтобы лечиться и лечить совсем больную жену!..

Вероятно, умный Фрунзе понял, в чем дело, ибо, слава Богу, никакого поручения мне не дали, ибо тогда нам не пришлось бы и ехать.

– А деньги у вас есть, чтобы ехать? – спросил он тогда же.

– Я прошу дать мне пенсию за три месяца вперед.

На это Фрунзе дал свое согласие. Через несколько дней мне принесли 900 рублей и еще единовременно на лечение 1000 рублей. От продажи ковров у меня было около 500 рублей. И вот все. Я понятия не имел о дороговизне в Европе, а судя по старым воспоминаниям довоенного времени решился выехать с такими маленькими средствами. И. И. Гирса мне передал от своего правительства «добро пожаловать», и я поехал.

Это были как раз те дни, когда приключился скандал в Польше с убийством Вечеркевича и Богинского. Как всегда, пресса у большевиков в таких случаях была сильно возбуждена и в Москве многие очень волновались вопросом, как это я решаюсь ехать через Польшу в такое время, тем более что поляки меня «ненавидят» за то, что я во время польской войны участвовал в Особом совещании; они могут меня убить!..

Я говорил всем, что поляки сами такие горячие патриоты своего отечества, что ненавидеть меня не могут за то, что я люблю Россию. На вокзале нас провожали многие друзья, а также приехали оба секретаря Фрунзе, Сиротинский и Савин, с добрыми пожеланиями и мне и моей семье. Они оба много хлопотали, чтобы наладить наш отъезд.

Польшу я проехал совершенно благополучно и был даже тронут вниманием многих людей.

Многие кондуктора, полицейские, таможенные чиновники, элегантные дамы и их кавалеры меня узнавали, кланялись или отдавали честь.

На одной из таможен служащий не стал открывать наших вещей и что-то говорил по-польски, мы не поняли, а какая-то женщина, рядом стоявшая, ломаным русским языком объяснила:

– Он говорит, что генерал много беспокоя у себя дома видал, теперь надо ему покой дать и сундук его не беспокоить!..

А рядом с этим был такой случай: с нами ехало несколько дипломатических курьеров от большевиков, один из них так приставал ко мне с разговорами, что, я думаю, был специально приставлен ко мне для этого. А другие ехали в разные страны, у них было несколько толстых книг. На границе Польши у них все отобрали.

– Но это я лично для себя везу! – протестовал владелец их.

Поляк даже не соблаговолил ему ответить, выразительно махнул рукой и приказал этим жестом своему служащему всю эту литературу изъять.

Я невольно взглянул на заглавие: два тома сочинений Ленина и ежемесячный журнал Бухарина «Большевик». Что за наивный курьер, как мог он думать, что такие книги пропустят через нашу зачумленную границу в культурные спокойные страны.

На вокзале в Праге о нас «любезно» позаботились те же курьеры и предоставили нам автомобиль с красным значком. Это мне было неприятно, так как я и в Москве никогда не ездил с красным значком. Тут же, когда мы уже сидели в автомобиле, к нам подбежал запоздавший молодой человек, присланный от брата И. И. Гирсы нас встретить и отвезти в гостиницу, в которой для нас уже были приготовлены комнаты.

И с этой минуты мы уже не выходили из-под опеки самой дружеской и деликатной, со стороны всех лиц, стоявших во главе Чехословацкой республики с президентом во главе. Прежде всего, приехав в Прагу, я подсчитал свои деньги и сообразил, что не только что лечиться два месяца, но даже прожить несколько недель я не в состоянии буду. Я совершенно не отдавал себе отчета в том, как в Европе после войны все вздорожало.

Но эти мои соображения были преждевременны, так как на третий день моего пребывания в Праге мне министр Гирса, от имени президента, дал сто тысяч крон – и тем было спасено мое положение. Гирса при этом сказал, что за мои победы над австрийцами давно нужно было мне дать от Чехословакии какой-либо орден, но это теперь для меня ни к чему, а деньги нужны. Я был глубоко тронут такой серьезной поддержкой.

Несколько дней, проведенные нами в Праге, показались нам яркой сказкой. Ведь мы семь лет жили в кошмарной обстановке, отвыкли от культурных людей и прежней нормальной жизни. Да и город этот исключительно красивый и симпатичный. Министр иностранных дел Бенеш[176] пригласил нас на очень элегантный, вкусный, прекрасно сервированный завтрак. Боже мой!

После гнилой, мороженой картошки, после всевозможных каш, даже после супа и рисовых котлет последних двух лет, на столе, покрытом старой и потресканной клеенкой, – все эти тонкие блюда, вино, хрусталь, серебро, спокойные, корректные, знающие свое дело лакеи во фраках; все это произвело на нас впечатление, будто мы взяли душистую теплую ванну после длинной и грязной дороги. Сам хозяин, министр Бенеш, умный, много работающий, совсем еще молодой человек.

Жена Бенеша в те дни была в Париже, и мы ее не видели. Эта молодая женщина, как нам говорили, тоже при австрийцах сидела в тюрьме. Мы обедали, много беседовали. Хозяин, его помощник Гирса с женой и нас трое. Они расспрашивали моих словоохотливых дам о наших впечатлениях в России, я же невольно думал о ней. Мне было тяжело по многим причинам, а в особенности потому, что мне только что сказали о кончине патриарха Тихона.

Русская церковь осиротела, и что из этого дальше выйдет, когда и без того такой раскол в ней самой, такое гонение на нее со стороны антихристовых детей, наших правителей! Что с церковью нашей будет?! Очень это для меня тяжелый вопрос. На другой день мы были на панихиде по нем. В церкви было много народу. Но мне было еще тяжелей. Странное впечатление на меня произвело то, что, в сущности, это не православная церковь, а костел; во-вторых, все, и духовенство, и молящиеся русские люди, показались мне более чужими, чем иностранцы-чехи.

Не знаю почему, но что-то неуловимое, какие-то флюиды невидимые, но сильные, стали барьером между нами. И как горячо я вдруг почувствовал, как близки мне все мои друзья, священники, все мои родные, знакомые и сослуживцы, оставшиеся там, мучающиеся, кипящие в революционном котле! О, как они мне все дороги, и какие они настоящие, русские люди, знающие многое и понимающие, закаленные горем и гонениями.

А эти, часто высокомерные, закостенелые в своих отсталых предрассудках, не желающие расставаться со своими прежними эгоистическими взглядами люди, – чужие нам и ненужные России. И когда мысль моя вновь обращалась к эмигрантам, мне хотелось сказать им: «Вы видите, я пришел с вами молиться, я хочу этим сказать, что только вера в распятого Христа, только помощь и милость Его может всех нас спасти…»

Но они с любопытством, а иногда и с высокомерием и злобой смотрели на меня и перешептывались. Я хотел им сказать: «Вы мо́литесь об упокоении души патриарха, а не знаете его страданий и всего того, что он пережил, вы были далеко, вы бросили его и нас. А наше сердце билось вместе с его сердцем, мы страдали так, как и он страдал. Еще недавно, перед отъездом сюда, мы видели его, и он благословил нас на нашу поездку:

– Поезжайте, набирайтесь сил, поправляйтесь!..

– А что сказать там кому-нибудь от вас, ваше святейшество? Может быть, передать на словах что-нибудь пожелаете?

– Скажите, что я прошу их всех меньше ссориться и больше думать о нас, о всех тех, кто остался на Родине!..»

Вот что мы слышали от него; и теперь, молясь за него вместе с эмигрантами и видя выражение многих их лиц, я понял, как был прав почивший патриарх. Они слишком много ссорятся друг с другом, осуждают ближнего и слишком много мнят о своей правоте, нисколько не допуская мысли о том, что другие, может быть, окажутся перед лицом истории гораздо правее их.

Дня через два я был приглашен вместе с женой и свояченицей к обеду в имение Zany, где постоянно живет президент с семьей. Прекрасный это был день во всех отношениях. Я знал Масарика[177] и раньше, он приезжал во время войны к нам, но в первый раз теперь видел его в новой роли, в новой обстановке. Представительный, разумный, симпатичный человек. Кроме нас и хозяев, т. е. президента Масарика и его дочери, были: министр Бенеш, сын нашего старого знакомого американца Крейна, Джон Крейн, который служит секретарем у Масарика, еще англичанин от Красного Креста и две дамы. И все время я чувствовал себя будто во сне: и замок этот в чудесном лесу, и люди, и обстановка, – я будто просыпался после долгого, страшного сна и вновь видел себя прежним человеком. Жена мне говорила, что я был очень бледен. Немудрено.

Когда мы уезжали, Масарик сошел вниз с лестницы к самому автомобилю и поднял руку, отдавая мне честь, а у ворот караул и несколько солдат и офицеров вытянулись во фронт.

Господь мой!.. Где Россия, где моя страна, прежняя армия?

Вот от чего я был бледен: мне тяжело было приходить в себя и сознавать, что России той, которой я принадлежал и за службу которой меня теперь так чтут, больше не существует!..

Я за обедом у президента им всем сказал, громко и определенно высказал свое глубочайшее убеждение в том, что вся старая Европа и весь мир танцует над пропастью, что наш русский вулкан бурлит и затопит своею лавой весь мир, что надо принимать самые решительные меры против нашей атеистической коммунистической заразы. Я помню взгляд, брошенный на меня одним из министров. «Выжил из ума старик», – прочел я в нем. Будущее покажет, кто был прав…