Мои воспоминания. Часть 2. Скитаясь и странствуя. — страница 19 из 41

В Соколке я проводил часа два, и к девяти уже снова был в конторе. Самовар стоял наготове, и так я провёл зиму.

Лес я почти совсем продал, но очень дёшево – по восемьдесят, девяносто рублей за тонну. Розенблюм заработал с леса кругленькую сумму в несколько тысяч рублей, и после Песах я сказал, что больше не заинтересован в этой работе.

Лес уже стал редким; я нашёл торговца, давшего за остаток редкого леса пятьсот рублей и сто пятьдесят за корчму.

Тот еврей ещё заработал тысячу рублей. Я ни в чём не ошибся - когда Розенблюм посоветовался с другим евреем - опытным лесоторговцем - тот сказал, что на лесе можно было заработать пятьдесят тысяч рублей. Тут уже Роземблюм пожалел, что не последовал моему совету.

Кредиторы пана Доброжинского стали добиваться денег через суд. Они хотели забрать у Розенблюма поместье Макаровцы и продать с аукциона.

Розенблюм нанял для суда троих адвокатов из Гродно, среди которых оказался также Исроэль-Хаим Фридберг, каменецкий писарь, знакомый моим читателям по первому тому. Дело было отправлено в Сенат, Розенблюму это стоило несколько тысяч. Тянулось это три года, но он выиграл.

Я за это время познакомился с адвокатами, которых взял Розенблюм. Поскольку Розенблюм был занят, ездил к ним я. Я тогда ещё ходил в долгополой одежде. И однажды, когда я так появился у адвоката Кнаризовского, у которого в это время собралась гродненская интеллигенция, он меня принял не очень любезно. Я, естественно, обиделся и тут же уехал домой. Розенблюму я сказал, что не передал ему то, что касалось дела и что я вообще больше к нему не поеду.

«Он – большой гордец и плохо меня принял».

Розенблюм ему по этому поводу написал. Адвокат извинился, прибавив, что являться в длинном капоте в гости – не очень красиво.

Розенблюм считал, что адвокат прав, и волей-неволей (нет, скорее волей), я оделся в короткое, на немецкий лад, платье, со штанами поверх сапог. Идя в таком, на немецкий лад, виде в Гродно по улице, я встретил каменецкого еврея из числа хороших знакомых деда. Он мне обрадовался, и я, по обычаю, просил передать сердечный привет отцу, деду и всей семье.

Через несколько недель получаю я от отца с матерью письмо. Ночью, уже лёжа в постели, я прочёл отцовское письмо. Писал он нечто в таком роде:

«Мой сын, в Каменце передал мне Шолем-пекарь от тебя привет. Я спросил, что делает мой сын, как он выглядит? Он сказал: «А, он уже ходит со штанами поверх сапог». Я просто оцепенел, ощутил удар в сердце, как от пули, я растерялся. В жизни я не чувствовал себя таким несчастным, как в этот момент, и от горя три дня не ел. Приехал домой в Пески и встретил гостью, твою свояченицу Хадас, невестку раввина, она по моему виду поняла, что я сильно угнетён, и мне пришлось рассказать ей о привете, переданном с Шолем- пекарем, и поднялся плач, и твоя мама с Хадас долго, долго плакали.

«Скажу тебе, мой сын, что я лучше получил бы от тебя привет, узнав, что ты ходишь в рваной капоте, чем в штанах поверх сапог, короче – если ты не напишешь мне, что ходишь с заправленными в сапоги штанами – как носит твой отец и как носили наши предки, - я тебе больше не отец».

Письмо меня раздражило. Я весь дрожал, его читая. С учётом тогдашней эпохи Хаскалы и моей тогдашней глупости - письмо для меня было «воплощением фанатизма и темноты».

А что с того, что он отец, - думал я со злобой, - что мне от этого? Не такой уж он большой знаток - древнееврейский язык я знаю лучше его. Никакого наследства я от него тоже не получу. И он отказывается быть мне отцом?

Я решил написать ему назло большое письмо, в котором открыто заявлю, что заправлять брюки в сапоги я не буду, что я вообще уже хожу в короткой одежде – и всё. Я так хочу.

Мама тоже написала, как настоящая еврейка. Письмо было не письмо, а настоящий свиток скорби, с плачем и воплями:

«Хацкеле, ты уже ходишь в длинных штанах? Твой отец, твои деды не ходят в длинных штанах. Прошу тебя, мой милый, дорогой сын, чтоб ты больше не ходил в длинных штанах". У меня аж в глазах зарябило от всех этих штанов.

Письма отцу я всё же не написал. Успокоил я себя тем, что не буду иметь с ним никакого дела. Если он мне – не отец, то и я ему не сын.

Так прошло два месяца. Понемногу сердце начало подавать голос. Я стал думать о том, как отец переживает. Такой милый еврей, такой дорогой человек, такой сердечный отец. Ну, чем виноват этот правоверный еврей старой закалки, что не может видеть человека в короткой одежде? Кстати, он ведь уверен, что сын его из-за короткой одежды навечно лишится покоя на том свете. Он знает, что я – «просвещённый» и искренно верит, что не даром я умею писать по- древнееврейски письма таким высоким слогом.

Пока я ходил в долгополой одежде – для него это было каким-то знаком, что я ещё держусь еврейских обычаев, но теперь, когда я и этот знак отбросил - он боялся, очень боялся за меня: что со мной будет?

Что же теперь делать?

Написать ему и пообещать, что я буду ходить в заправленных в сапоги штанах, я не хотел - зачем лгать? Снова к этому вернуться ради отца я не мог: долгополая одежда мне давно надоела, я её стыдился.

После долгих размышлений я решил ему написать, чтобы он за меня не беспокоился - я не из тех, кто живёт чужим умом, и никаким апикойресом не стану, что я честный еврей и т.д., и т.п.

Начал я письмо и влез Бог знает куда: в знание, веру, философию и исследование - написал на восьми листах. Целых два месяца писал.

Письмо начиналось со своего рода введения с отрывком из нашего учителя Саадии Гаона[22], а именно:

"Что отличает веру без знания от веры со знанием? Первое - подобно слепцу, держащемуся за другого слепца, а тот - за третьего, и т.д. И всё субботнее пространство[23] проходят слепые, держась друг за друга, но ведёт их зрячий человек. Слепые знают, что первый, зрячий, их приведёт в город, куда они направляются. Но последний из слепых не уверен в своём движении. Ему всё кажется, что по пути он может натолкнуться на дерево или камень. Другой случай - когда вера сочетается со знанием - подобен слепцу, держащемуся непосредственно за зрячего. К тому же - в руках у него палка. Тот уже уверен, что достигнет города, куда направляется, и не споткнётся".

Так я доказывал отцу, что не боюсь "споткнуться". Моя просвещённость мне только поможет, а не повредит.

Отправляя отцу письмо, я совсем не предвидел, что вся моя работа будет впустую. Что отец, увидев так много исписанной "философскими рассуждениями" бумаги, побоится читать. А если и возьмётся читать - его это не заинтересует. И так и случилось: он это сразу сжёг.

С тех пор он писал мне только простые письма, сообщая о своём здоровье. И о здоровье других.

Глава 11


Снова Любовичева. – Её уговоры моей жены. – У меня начинаются неприятности. – Я бегаю за рецептами. – Печальная история с конём. – Доктора. – Я снова собираюсь в путь.– Еду в Каменец.– У деда в Пруске. – Воровство у акциза. – Донос. – Бумажные деньги. – Мой приятель – Тёмные дела.


Любовичева чем дальше, тем больше влияла на мою жену. Та день и ночь работала, почти без перерыва, и мне это портило жизнь.

Жена родила дочь. Помещица пришла на другой день и сказала, что она хорошо выглядит и, как ей кажется, сможет на третий день встать. Ей не подходит лежать после родов восемь дней, как другие еврейские женщины.

"Ты такая замечательная хозяйка, - улыбалась она, - так вставай побыстрей".

Жена её послушалась, и - не на третий, как хотелось Любовичевой, а на пятый день после родов встала и начала выполнять по хозяйству всю тяжёлую, деревенскую работу: делала из кислого молока сыр, из сметаны - масло, доила коров, и проч. Естественно, что от подобных замечательных хозяйственных подвигов она стала кашлять и получила боли в сердце. Я привёз доктора, который сказал, то это - начало туберкулёза.

Я тут же позаботился, чтобы она не работала, и поехал с ней в Гродно к другому врачу. Конечно, она оказалась серьёзно больна. И заболев, увидела все совершённые ею ошибки. Кроме того, что она заболела от работы, но вред был и в том, что она отвадила от работы прислугу. Прислуга регулярно отлынивала от работы, так как жена делала всё сама. И теперь работать было некому: у прислуги не было к этому желания. И сразу всё пошло насмарку, и я только бегал по докторам и за рецептами.

Для ребёнка пришлось взять кормилицу. Корчма и молочная ферма были заброшены. Розенблюм взял у меня ферму - ждать он не мог - беда, да и только.

В корчме также не доставало мёда и вин. Мне было некогда за этим следить, и соседний богатый арендатор перетянул к себе весь мой заработок.

Жена чем дальше, тем всё больше заболевала, и я только и был занят докторами и рецептами. Помню, как-то ночью был у нас доктор. Он прописал рецепт и велел немедленно приготовить лекарство. Я взял у Розенблюма лошадь и поехал верхом в аптеку в Кринки. Вернулся в час ночи. Поставил коня возле дома, стал сползать с седла, но застрял ногой в стремени. Конь был очень высокий, он побежал по двору, я упал на землю с застрявшей в стремени ногой, и конь протащил меня в таком виде по дороге. Коню, как видно, тоже не понравилось, что нечто, зацепившись, болтается у него внизу, и он стал брыкаться и бить копытами задних ног. И это тоже было довольно тяжело.

Я громко закричал, схватился у забора за столб и попытался высвободить ногу, но не смог. И так, пытаясь высвободиться, я, как типичный еврей, потерял на месте сознание.

От коня удалось избавиться: ботинок сам соскочил и остался в стремени. С полчаса я лежал без сознания. Потом пришёл в себя, стал кричать, было это рядом с домом, меня подняли, привели в чувство, протёрли тело спиртом и, выспавшись, я встал здоровым.

Однажды, когда я привёз знаменитого доктора домой, он обследовал мою корчму и простукал её стены. Стены были густо покрыты сыростью. Доктор сказал, что болезнь жены - от стен, от сырости, и если её не увезти подальше от корчмы, она не выживет. Я, откровенно говоря, не имел тогда никакого понятия о сырости и о том, что это опасно. Кто смотрит на сырость - тоже мне вещь! У нас была сухая комната, я перенёс туда постель жены, и она постепенно пришла в себя, пока совсем не выздоровела.