Мои Воспоминания — страница 36 из 58

Среди гостей находился также и городской хазан с певчими. Пурим-шпилеры[130] показывали своё актёрское искусство, клейзмеры играли на своих инструментах – и люди слушали, ели, пили и веселились всю ночь.

В начале месяца нисана бабушка начинала готовиться за всю семью к празднику Песах. Шмальц она заготовляла ещё с зимы. Она «сажала» гусей на выкорм и всю зиму жарила для всех шмальц, и сразу после Пурима начинала готовить мёд и вино для «царского полка». Её мёд, как всё, что выходило из её рук, было знаменито.

Восемь дней перед Песах бабушка пекла мацу для всей семьи. «Заказывала» у пекаря весь день, с рассвета до вечера, и нанимала помощниц. Работало тридцать с чем-то человек, но ни один из членов семьи – ни сыновья, ни зятья – ничего не знали о том, что требуется человеку для Песах. Бабушка каждому посылала всё, что надо.

Перед выпечкой мацы мыли пол в большой столовой и ещё в двух больших комнатах и застилали соломой, которая оставалась до кануна Песах, а хамец[131] ели в других комнатах. А тут, на соломе, в большой комнате, валялись все дети. За три дня до Песах распускали на праздник мальчиков. Ах, как мы там, на соломе, кувыркались! За целый год лучше всего игралось на той соломе.

И весь Песах вся семья была у деда, все дети, от малого до великого – только и делали, что ели латкес[132] и пили мёд с орехами.

Члены семьи были друг с другом в большом ладу, тесно друг с другом связаны, не то, что в нынешние времена. Все были, как один человек с единой душой. Если кто-то заболевал, суетилась вся семья, проводя у него дни и ночи. Два-три человека сидели возле больного, прочие спали на полу в других комнатах. Стоило чему-то понадобиться для больного, тут же десяток бежали, чтобы принести.

А когда положение больного становилось опасным, все рыдали; а если он умирал – ребёнок ли, или взрослый – то вся семья возносила вопли до самого неба. Семь траурных дней в доме было тесно от родни. Специально спали у того, кто был в трауре, лёжа на полу, на сене. Всё это делалось, чтобы скорбящим не было так грустно.

И напротив, если был праздник – при обрезании, при рождения дочери или при составлении свадебных «условий», не говоря уже о свадьбе - в ожидании жениха или невесты – радость была так велика, что трудно себе нынче представить. Все были вместе и вне себя от радости.

У деда в доме наверху была большая комната, служившая чем-то вроде залы, куда приводили почётных гостей – богачей, сватов или просто представительных евреев. Комната всегда была хорошо обставлена и украшена, а молодые члены семьи учились там танцевать.

За три месяца до свадьбы кого-то из членов семьи учились танцевать. Помню, что в юности я совсем неплохо танцевал. Праздники у нас бывали часто: у того обрезание, у другого родилась дочка – и каждый себя чувствовал так, будто лично ему предстоит праздник.

А дед, как уже говорилось, любил, когда дети переворачивали всё в комнате – это было для него удовольствие.

И если он в шабат или праздник, почувствовав среди дня усталость, хотел прилечь, то не шёл к себе в спальню наверх, где у него была спокойная постель, а укладывался в другой комнате, у детей, возле большой комнаты, где было полно детей и взрослых , и специально оставлял открытой дверь, чтобы слышать крик, смех и шалости всех.

Большая любовь деда к семье объяснялась, как и всё прочее, во многом влиянием бабушки. Это она, мудрая, прекрасная и сердечная еврейка, старалась, чтобы наша большая семья не разрушилась, чтобы все были верны друг другу, и чтобы дед стоял надо всеми, как любящий отец.

И таки после смерти бабушки эта верность, это семейное тепло, частично нарушилось, и во многих вещах «царский полк» уже нельзя было узнать.

Справляя дочери или сыну свадьбу, он приказывал моему отцу Мойше и единственному сыну своего брата, Арье-Лейбу, составить список платьев, необходимых для жениха, невесты, как и для всей семьи. Снова приходили все дети и внуки, от мала до велика, и каждый говорил, какую одежду он хочет.

Крики ото всех детей: «Дедушка, я хочу это!» И голоса подростков: «Я хочу эту одежду!» вместе с голосами женщин и девушек: «Мне – эту одежду!» – раздавались в комнате. И один крик всё заглушал:

«Дед, дед, дед!»

Нельзя было навести там никакого порядка и приходилось переписывать на листке всех лиц мужского пола до самых маленьких двухлетних детей, а потом всех женщин, от самых старших до самых маленьких девочек, и по списку, как во время призыва, вызывать каждого и спрашивать:

«Какие ты хочешь платья?»

Естественно, что каждый просил больше, чем можно было получить, и начиналась торговля:

«Такого количества нет, после тебе сделают!»

«Хочу сейчас!»

Атмосфера накалялась. Иные из самых сообразительных детей ещё раньше прибегали к единственному сыну, имевшему большое влияние на своего дядю Арон-Лейзера и часто добивавшемуся желаемого даже вопреки мнению дяди. Понятно, что и в этом деле он мог нам помочь.

Обычно за покупками ездили мой отец и Арье-Лейб. Ехали для этого в Бриск Истраченная сумма часто достигала шести-семи сотен рублей, не считая того, что покупали в Каменце.

Надо учесть, что в те времена товар был несколько дешевле, чем сегодня. Лучшая шерсть стоила по тридцать-сорок копеек за ярд[133], лучший бархат – по три рубля за ярд, лучший шёлк – от рубля до рубля пятидесяти.

Дядя Мордхе-Лейб пожелал, чтобы за всё, что делается для всей семьи, он давал половину, и брат Арон-Лейзер – половину, и так это и было. И когда дед устраивал свадьбу кому-то из детей, дядя устраивал семидневный пир через раз – один день дед и другой день – дядя.

Глава 15


Мой отец и его хасидизм. – Мои меламеды. – Ребе умер! – Донос. – Тверский. – Реб Лейб. – Штрафы.


Для моего отца все семейные праздники и все удовольствия в мире были ничто по сравнению с его хасидскими радостями. Самым большим удовольствием для него было сидеть за столом с хасидами и распевать душевные хасидские песнопения – тогда он воодушевлялся. Голова его со всеми помыслами была у ребе, реб Мойше Кобринера, а потом - у реб Авреймла Слонимера, на которых, по его мнению, пребывало божественное присутствие со всеми святыми ангелами.

Главное для отца был хасидизм. Поэтому для него было неважно, чтобы я хорошо учился – достаточно, чтобы я стал набожным юношей, и он не старался передавать меня после каждого семестра лучшему меламеду.

Я имел, как было сказано, совсем неплохую голову и, проучившись семестр у одного меламеда, должен был иметь во втором семестре меламеда следующего уровня, а отец меня держал у каждого меламеда по два года, поэтому я почти стоял на одном месте и не продвигался в учении, как мог бы по своим возможностям, что было для меня даже удобно: не утруждая себя, я был всегда лучшим учеником.

У Моте-меламеда я проучился два года. Я уже мог у него самостоятельно читать страницу Гемары с Дополнениями. Только он с нами занимался мало – он и сам-то был не очень сведущ.

Мне очень хотелось начать учить Дополнения, но когда я об этом сказал отцу, он на это ответил:

«Зачем тебе Дополнения? Ты ведь учишь Гемару, будь только честным евреем – этого достаточно».

Зато я у Моте-меламеда узнал всё про ад с его архитектурой, как настоящий архитектор, и обо всех пращах, которыми швыряют грешников с одного конца ада до другого, и обо всех ангелах смерти и обо всех страшных муках, на которые обречены на том свете грешники.

О рае, как совершенном устройстве, Моте-меламед имел минимальное представление. Об этом я узнал от поруша по прозвищу «чулочник», который каждую субботу описывал рай в доме у моего дяди Мордхе-Лейба: бриллиантовые стулья, дорогие дворцы из червоного золота и кушанья, кушанья, кушанья, о которых не в силах поведать язык! И об истекающем чистым шмальцем гусе Раббы бар-бар-Ханы[134], и о растительном масле и о старом вине, и о винных гроздьях, из которых – из каждой - можно выжать такое вино, какое захочешь!

О чертях, о бесах, водяных и колдунах я знал от бабушки и от шамеса Лейбке и был во всех этих вещах большим специалистом, крайне искушённым во всех этих ужасных и жестоких вещах, а также в историях о дурном глазе. В местечке было два человека, заговаривавших от дурного глаза. Один – возчик Довид, доставлявший муку с мельницы в магазины. Он заговаривал от дурного глаза с помощью костей мёртвого человека. Где он брал эти кости, мне неизвестно доныне. Если у кого-то распухла щёка от зубного абсцесса, как это называется, или горло, шли к Довиду, тот уже брал косточки, крутил их возле опухоли, что-то потихоньку шептал, и больной верил, что если не сегодня, то завтра, через восемь дней, через две-три недели – опухоль пройдёт. Всем в городе было «ясно», что причина опухоли – дурной глаз.

Ещё заговаривала от дурного глаза Голда-магидиха, жена магида. Он сам был большой учёный, известный в еврейском мире, знаток Талмуда, и жена, как говорили люди, тоже способна была учить Гемару.

От сглаза она заговаривала с помощью двух яиц. Обходила, держа в каждой руке по яйцу, распухшего со стороны лица и горла и тоже тихо нашёптывала.

Стоили эти «доктора» дёшево: десять, а для бедняков шесть грошей. Помню, как у меня несколько раз опухало от зубов лицо, и меня отводили к возчику Довиду, который ценился выше. Крутя у меня перед лицом костями, он бегал вокруг и так поцарапал меня этими колючими, неотполированными костями, что я чуть не потерял от боли сознание и стал просить, чтобы меня отвели к жене магида: она заговаривает с помощью яиц, а они такие гладкие, что ими нельзя поранить.

«Глупенький, - сказал он мне, - я тебе сделал немножко больно, зато это быстро проходит, а у магидихи всё прод