Мои воспоминания (в пяти книгах, с илл.) — страница 129 из 421

412

II, 12. ^Заграница»

тут же на глазах разпые игры, курили, пряча при входе учителя в класс зажженную папиросу в рукав, пили из горлышка водку, которую держали в парте за книгами или в печке, с ожесточением дрались и с удовольствием умыкали в свою пользу все, что «плохо лежало». Постепенно они терроризировали весь класс, и особешю доставалось от них одному крошечному, но необычайно усердному и способному еврею — Гурвичу, бывшему у нас первым учеником, но державшемуся на большой дистанции от товарищей. Любимым мучительством ватаги диких башибузуков было «крещение жида», для чего устраивалась целая церемония с пением богохульных гимнов. Кончилось это тем, что однажды Гурвичу вымазали все лицо чернильными крестиками, но смыть эту татуировку сразу по удалось. В таком виде несчастный предстал перед учителем, а тот повел его показать директору. Башибузуки были наказаны, и зачинщики даже снова переведены куда-то. Но брошенные ими семена взошли на благодарной почве,— и это с тем большей легкостью, что все же часть ива-новцев осталась.

Я покинул гимназию весной 1885 г. Главной причиной тому было, как я уже говорил, преследование, которому я подвергался со стороны гнусного Мичатека, и получившаяся вследствие того моя полная деморализация. Деморализация привела к тому, что я совершенно запустил не только древние языки, но и все другие предметы, вследствие чего меня оставили за неуспехи на второй год без экзаменов. Это было слишком постыдно, и мне без труда удалось убедить маму, чтобы меня взяли из казенной гимназии и перевели без потери года в какое-либо частное училище. Я мечтал о Лицее — плененный тем, что это было нечто аристократическое и «шикарное». По окончании Лицея я уже видел себя на дипломатическом поприще... Но папа решительно воспротивился этой «глупой фанаберии» (он неохотно согласился и на- перемену школы) и, после наведения разных справок,— выбор нал на немецкую гимназию Мая — правда, находившуюся от нашего дома на расстоянии двух с половиной километров — по ту сторону Невы, но зато рекомендованную разными знакомыми и в особенности милым Обером как образцово поставленное заведение. Туда, благополучно сдав осенью того же 1885 г. вступительные экзамены, я и был определен.

Глава 12 «ЗАГРАНИЦА»

Не знаю как сейчас в России относятся к «загранице», но в моем детстве, в Петербурге и в нашем кругу — заграница представлялась чем-то в высшей степени заманчивым, каким-то земным раем. О загранице мечтали стар и млад, и едва ли младшее поколение не более сильно, нежели старшее. Ездили за границу все, и даже люди с очень скромными достатками, и даже те, кто из патриотизма готовы были все чуже-

II912, «Заграница»

413

земное хаять. Весьма многие ездили за грапицу лечиться, но часто и это бывал только предлог, чтобы перевалить за границу и очутиться в одном из таких заведомо приятных мест, как Карлсбад, Мариеибад, Эмс, Баден-Баден или Висбаден, в которых «столько чудесных прогулок» и в которых собиралось такое «избранное общество»... Мечтал о загранице и я, когда еще был крошечным карапузом и имел самые смутные представления о географии. Одной из забав моего отца, когда мне было 3—4 года, было подымать меня высоко над своей головой и спрашивать: «Ну что видишь Москву?» Я делал усилия, вглядываясь пристальпо, и хоть бы это происходило где-либо в Петергофе, в конце концов, мне действительно казалось, что я различаю вдалеке какой-то чудесный город. Из-за границы шли все самые прелестные вещи: рельефные картинки, присылавшиеся из Гамбурга семьей дяди Саши, фаитоши, которые бабушка привозила из Венеции, чудесные швейцарские стереоскопические виды в коллекции дяди Кости и т. д. Из Мюнхена шли забавные картинки («Мюнхенер билъдербоген»), из Парижа всевозможные смехотворные, а иной раз и таинственные вещицы. В своем месте я забыл упомянуть о той «волшебной» книжке, которой я особенно любил изумлять своих товарищей. Она была так устроена, что если ее листать в одном направлении, то все страницы оказывались пустыми. В обратном направлении каждая страница была украшена красиво раскрашенной картинкой. В доме у нас все свободно говорили по-французски и по-иемецки, а многие друзья дома были иностранного происхождения, и как раз они казались мне более воспитанными и изящными, нежели русские знакомые. Наконец, папа увлекательно рассказывал о своем пребывании в Риме, в Орвието, в Венеции и в Англии, и хотя это все происходило за тридцать лет до моего рождения, однако рассказы его отличались такой живостью, они были так прекрасно дополняемы его акварелями, что все это представлялось мне близким и современным. Я не сомневался, что, когда я, наконец, поеду за границу, то увижу все таким же, каким видал папа. В Риме ожидал встретить среди непролазных развалин стада буйволов, и я был уверен, что все итальянцы до сих пор одеты так, как они одевались в годы римского пенсионерства папы, иначе говоря, как одеты были те пифферари*, которые, по стародавнему обычаю, все еще ходили по петербургским дворам и плясали под заунывные звуки волынки.

Помнятся, наконец, мне и те мечты, которые вызывал во мне издали из Петергофа видимый Кронштадт с цепью его прямо по воде разбросанных фортов. В ясные летние вечера все это отчетливо вырисовывалось на фоне заката. Сидя на мраморной площадке Мопплезира, глядя вдаль, где между фортами лежала дорога за границу, туда, куда заходило солнце, я испытывал томительное, сладкое чувство — род ностальгии. В зрительную трубу (в кабинете Петра I в Монплезире стояла огромная такая труба, и придворный лакей, хорошо всех нас знавший, охотно позволял ею пользоваться) эти форты казались уже совсем близкими. Чудно было

* От pifferari (итал.) — волынщики.

414

11, 12. «Заграница»

видеть, как какой-либо большой трехмачтовый корабль, дройдя между ними, удалялся дальше, дальше и наконец погружался за линию горизонта. Этот корабль плыл за границу, в Гамбург, в Лондон, а то еще дальше, в Америку, в страну милых краснокожих и смешных янки. И ах, как мне хотелось оказаться на таком корабле — хотя бы юнгой! Только бы уехать, повидать, что творится там, где, по общему свидетельству, так хорошо.

Я думаю, в тогдашней Западной Европе едва ли можно было бы найти культ иностранщины столь интенсивной, как тот, что царил в России и особливо в Петербурге — в этом «окне в Европу». Город Санкт-Петербург по-прежнему служил перстом его основателя, указующим на то, что должно служить россиянам образцом всяческого подражания. Все петровское и самый дух Петра, витавший по улицам и площадям Петербурга — еще более Петергофа,— вещали, что оттуда, из-за границы идет спасение. Много было смешного и много было несправедливого в этом поклонении русских чужому; жизнь тогдашней России обладала, в сущности, большой (и даже ни с чем не сравнимой) прелестью, но к этой прелести так привыкли, что ее больше не замечали. О ней скорее можно -было слышать восторженные отзывы от заезжих иностранцев — особенно от англичан, по мы этим восторгам не верили и принимали их за вежливые комплименты, С другой стороны, всякие уродливые и дурные стороны российского быта — будь то на улице или дома — лезли в глаза, люди «тонкого вкуса» не переставали их обличать, находя в этих обличениях своеобразное упоение. Много таких хулителей всего русского было и у нас в семье; к ним принадлежали и дяди Костя, и бабушка Кавос, и дядя Миша, и синьор Бианки, и Саша Панчетта. Напротив, убежденной и чуть комичной защитницей была тетя Лиза Раевская и настоящими ура-патриотами были Зозо Россоловский и мой зять Женя Лансере, за что я их немножко и ггрезирал, убежденный в несомненной ошибочности их оценок. Впрочем, до известной степени защитниками если не всего русского, то весьма многих хороших сторон русской жизни, были и мои родители... по мамочкин «патриотизм» подвергался осмеянию ее же братьев, а папочкин «патриотизм» носил явно космополитический харак-тер. Его «приятие России» входило в «общую систему его приятия»...

Быть за границей казалось мне до того соблазнительным, что как-то не верилось, что когда-нибудь я сам там побываю. И, однако, уже в 1881 г. это чудо свершилось! Зато я и вкусил неожиданно представившееся наслаждение, как только в сказках вкушают какие-либо фантастические чудесные лакомства. Продлилось это «пребывание за границей» всего десять дней, да и эта «заграница» была не настоящей, так как и оказался не где-либо за пределами государства Российского, а в одпом из ее же губернских городов... Но этот губернский город был Варшавой — столицей бывшего царства польского! Все население там говорило не по-нашему, одеты были тоже по-иному, а многочисленные церкви не были похожи на наши петербургские православные церкви; не перечесть всего, что с полной несомненностью свидетельствовало о «заграничности»

II, 12. «Заграница»

415

Варшавы. Вместо наших чумазых ванек с их дребезжащими дрожками тут были наемные коляски, запряженные парой, с кучером, одетым «по-господски»; вместо ужасных мостовых некоторые главные улицы были залиты асфальтом, вместо наших грязных бородатых мужиков всюду видел я бритых и опрятно одетых людей. А затем какая прелесть были встречавшиеся на каждом шагу кофейни-цукерни, где так весело гудел и свиристел хлесткий польский говор, где подавался такой нектароподоб-ный кофий со сбитыми сливками и такие соблазнительные булочки и крендельки. Когда через четырнадцать лет я снова посетил Варшаву, то она произвела на меня далеко не столь приятное впечатление. Я как раз попал в нее, возвращаясь в Петербург из Вены. Сравнение резиденции Франца Иосифа с Варшавой 1894 г. оказалось отнюдь не в пользу последней. Мало того, я увидал ее тогда в зимнюю распутицу. В те же июньские дни 1881 г. стояла чудесная погода. Одуряюще пахли каштаны и цветы в Саксонском саду, гулявшие пешком или разъезжавшие в нарядных экипажах поляки были действительно не по-нашему элегантны,. и даже молоденькие евреи в пейсах, с тросточками в руках и в длинных лапсердаках, были полны сознания своего щегольства. Надо еще прибавить, что мне все тогда показалось каким-то праздничным, потому чта мы очутились в совершенно необычайной обстановке. В Варшаву родители поехали с целью навестить своего сына — моего брата Николая,. корнета лейб-гвардии его величества уланского полка,— а потому мы почти не расставались с целой ватагой молодых офицеров, эффектно носивших свою красивую форму, не испорченную нововведениями только что вступившего на престол императора и гарцевавших на своих прекрасных гнедых копях. Многие из офицеров при этом были титулованными, и так как все ближайшие друзья Николая в шутку со мной, мальчишкой, выпили при первой же встрече брудершафт, то мне особенно лестным казалось, что я «на ты» и с графом Ф., и с князем Г., и с* бароном Д... Вероятно, совсем иначе на русских офицеров смотрели поляки; для них они являлись ненавистными чужеземцами, чуть ли не притеснителями, но для моего детского глаза это не было заметно, тем более,. что и среди друзей нашего необычайно общительного Николая было немало и поляков (и тоже титулованных). Все они вместо смешивались для меня в «одну компанию» — веселых, приветливых, необычайно ласково ко мне относившихся людей и к тому же — людей «заграничных»! И еще прелестно было то, что стоял уланский полк в Лазейках, в этой очаровательной загородной резиденции польских королей. Сильнейшее впечатление произвела на меня тогда в Лазенках беломраморная группа намосту, изображавшая Яна Собеского на копе, попирающем турка. В совершенный же восторг я пришел в Лазепках от «античного» театра — несменяемая каменная декорация которого под открытым небом представляла руины, а места для зрителей возвышались амфитеатром насупротив — через узкий пролив.