Между прочим, если с этой стороны поглядеть на «Мои воспоминания» как на художественное произведение, то, возможно, они окажутся, как это ни парадоксально, самым «безмятежным» творением Бенуа. Именно здесь автор мог позволить себе (или смог заставить себя) целиком погрузиться в прошлое, ощутить его как полностью довлеющий себе мир,
620'T· ïO· Стернин
имеющий безотносительную ценность, именно здесь вектор времени авторской позиции направлен постоянно в одну и ту же сторону — назад. Но тогда, на рубеже веков, как только «мирискусническая» программа становилась пе только внутренним делом кружка, но и планом активной общественно-творческой деятельности, она оказывалась двойственной в своей основе. Влюбленные в художественное великолепие давних эпох, пытавшиеся воскресить его и прямо, путем пропаганды памятников искусства прошлого, и другим способом, заставляя оживать прошедшие века в своих театральных постановках, картинах, рисунках, «мирискусники» и Beriya, в первую очередь, вместе с тем ясно отдавали себе отчет, что предмет их поклонения как целостный тип культуры, как особый социально-эстетический феномен, уже целиком принадлежит истории. Никакой двойственности, конечно, могло бы и не быть, если бы дело касалось лишь желания извлечь некие нормативные уроки «красоты» из художественного опыта прошлого — именно этой целью задастся Бенуа несколько позже, на рубеже 1900-х и 1910-х годов, в пору своего сотрудничества в «Аполлоне», поддерживая развитие неоклассических тенденций в пластических искусртвах. Однако в годы, о которых идет речь в мемуарах, выдвигавшийся «мирискусниками» лозунг «возрождения» подразумевал решение именно общекультуриых проблем и как раз своей ориентацией на синтетический подход к задачам искусства они любили противопоставлять себя предшествующему поколению художников.
Все это весьма заметно сказывалось на общественном и творческом самосознании членов петербургского сообщества, самосознании, в котором удовлетворенное чувство причастности к новым художественным открытиям, к новым завоеваниям русской культуры рубежа XIX и XX столетий соседствовало с «ретроспективной мечтательностью», с сентиментальной грустью по ушедшим временам. В попытках взглянуть на это противоречие как на естественное порождение буржуазной цивилизации члены кружка иногда искали опоры своим лозунгам в эстетических утопиях прошлого века. В частности, популярным в их среде было имя Уильяма Морриса. Но это не решало существа дела, что стало особенно ясным в годы первой русской революции, еще более подчеркнувшей рубеж между прошлым и настоящим и, главное, с предельной зримостью выявившей глубокую связь между вопросами «культуры» и общими историческими судьбами страны 50.
Документом, необычайно выпукло выразившим эту психологическую ситуацию в художественной жизни революционных лет, оказалась, например, речь Дягилева, сказанная им в 1905 году по поводу знаменитой Таврической выставки русских портретов, устройству которой Бенуа уделяет так много внимания в мемуарах и которую действительно можно уверенно причислить к числу крупнейших общественно-культурных акций «мирискуснического» сообщества. Сразу же опубликованная под знаменательным заголовком — «В час итогов» («Весы», № 4), речь эта характерно сочетала в себе несколько театральное расставание с прошлым, с одной стороны, и трезвое понимание исторической неизбежности глубоких политических и социально-культурных перемен.
«Мои воспоминания» Александра Бенуа
621
Отмеченные коллизии прямо сказались на биографии петербургского кружка, переставшего в 1904 г. существовать в качестве самостоятельного объединения — возродившийся в 1910 г. «Мир искусства» не имел уже своей общей идеологической и творческой программы. В нашем случае важнее обратить внимание на другое. Вступая в художественную жизнь России с призывами к «свободному искусству», Бенуа, оказавшись вскоре в роли идеолога и главы крупного культурного движения, значительно углубил свою позицию. Его эстетизм — по крайней мере, в том своем виде, в каком он определялся общественно-культурными импульсами этого движения — не только питался «ретроспективной мечтой», но и вступал с нею в сложные, драматические отношения.
Вопрос об эстетизме Бенуа часто обсуждался в начале века, да и позже, и в более специальном смысле. Речь шла о самих принципах истори-ко-художественного и критического подхода Бенуа к оценке искусства, к понятию красоты. Многие страницы «Моих воспоминаний» — косвенный, а иногда и прямой отклик мемуариста именно на эту сторону полемики вокруг его деятельности критика и историка искусства.
Понятно, что поводы для подобных споров предоставлялись на каждом шагу. Суждения человека, регулярно выступавшего с критическими статьями, публиковавшего в печати крупные исследования, были все время открыты суду современников, тем более, что Бенуа не только никогда не маскировал свои аналитические принципы, но, наоборот, любил всячески заострять их, считая целенаправленную последовательность критической позиции ее основным достоинством. Никак не рассматривая себя созидателем или даже просто адептом какой-либо целостной эстетической системы, Бенуа вместе с тем охотно принимал вызов, который не раз бросали ему по поводу его взглядов на основополагающие категории искусства. Критик мог выступать в этом случае как выразитель коллективного «мирискуснического» кредо. Но не менее настойчиво он подчеркивал, что формулирует свои собственные убеждения, во многом отличные от художественного символа веры некоторых других членов кружка, а иногда (как в случае с Д. В. Философовым) и решительно ему противостоящие.
Обе эти позиции — «коллективная» и «личная» — нашли свое отражение в мемуарах. Первая из них больше всего дает себя знать в главах, где рассказывается о раннем периоде петербургского сообщества и где сама личность мемуариста прочно вписывается в идиллическую картину духовного братства нескольких «образованных юнцов», гутирующих семейные коллекции предметов старины или же завороженных зрелищем балетного спектакля. В последующих разделах «Моих воспоминаний» все более отчетливо выявляется личная позиция Бенуа, причем порою автор заявляет о ней в подчеркнуто открытой форме, явно разумея при этом весь полемический контекст рубежа веков. Вот одно из таких очень симптоматичных заявлений мемуариста: «В вопросе оценки художественного значения и достоинства М. В. Добужинского особенно ярко выразились те две противоположные точки зрения, которые руководили Дягилевым
622'T· ¡0· Стернин
и мной. Для меня, как-никак, главным в искусстве всегда было (и до сих пор остается) то, что за неимением другого слова, приходится назвать избитым словом «поэзия» или еще более предосудительным в наши дни словом — «содержание». Я не менее другого падок на красоту красок, и меня может пленить в сильнейшей степени игра линий, сочетание колеров, блеск и виртуозность техники, но если эта красочность, эта игра форм и эта техника ничему более высокому или более глубокому (все слова, потерявшие прежнюю свою силу, но вот других пока не создано) не служат, то они не будят во мне тех чудесных ощущений, для которых по-моему и существует искусство. Здесь дело не в «сюжете», который может оставаться и чуждым, непонятным, неугадываемым, а здесь все дело в какой-то тайне, которая проникает до глубины нашего существа и возбуждает там ни с чем не сравнимые упования, надежды, мысли, эмоции и вообще то, что называется «движениями души». В моем представлении и в моем непоколебимом убеждении эта тайна и есть искусство» (II, 340-341).
Читателю, не очень посвященному в детали русской художественной жизни начала XX в., это авторское утверждение может показаться, вероятно, недостаточно конкретным, даже при всех многократных оговорках Бенуа о том, что, за неимением других слов, он вынужден пользоваться «избитыми» понятиями. Однако взятый в контексте журнально-газетной полемики той поры, приведенный отрывок очень точно обозначает ту, свойственную именно Бенуа критическую позицию, которая определяла его особое место в «мирискусническом» сообществе и которая, вместе с тем, постоянно притягивала к нему остальных членов кружка, делала его в их глазах признанным авторитетом.
Многое, конечно, определялось выдающимися профессиональными качествами Бенуа: его тончайшим художественным чутьем и огромным литературным даром. Многое, но не все. Речь здесь должна идти также о широте художественных взглядов критика, о совмещении в них на основе глубокого и, стоит еще раз подчеркнуть, «содержательного» подхода к искусству различных сторон романтического искусствопонимания.
Эта особенность художественного сознания, которую сам мемуарист не раз определял как особый род эклектизма, иногда воспринималась современниками как внутренняя противоречивость, как непоследовательность позиции Бенуа-критика, Бенуа-историка искусства. Бывало и другое, когда Бенуа, волею писавших о нем, сознательно или нет, превращался в весьма однозначную фигуру. Одни видели в нем чуть ли не последователя передвижнического реализма, другие, наоборот, считали его художественным деятелем, равнодушным к лучшим традициям русской духовной культуры и пытавшимся всячески отгородить искусство от переживаний и надежд эпохи.
«Мои воспоминания», кроме всего прочего, интересны и важны тем, что не только выбранными местами, где прямо говорится о художественных взглядах мемуариста, но и всем своим содержанием рисуют гораздо более многосторонний и сложный образ их автора.
«Мои воспоминания» Александра Венуа623
И в мемуарах, и в статьях, и в письмах Бенуа много раз писал о том. что ему глубоко свойствен культ красоты, и эти его признания были основою его репутации поклонника эстетизма и «чистого» искусства. Эта репутация полностью соответствовала действительности в той мере, в какой эти качества определяли полемическую позицию критика по отношению к эстетической платформе его предшественников. Но как только оппоненты Бенуа пытались расширительно толковать его стремление «служить Аполлону» и представить дело так, что красота заслоняет от него все иные духовные ценности, он самым решительным образом отвергал подобную постановку вопроса и не уставал напоминать о существующей для пего неразрывной связи между культом красоты и культом высшей истины. Приведенное выше рассуждение Бенуа о его взглядах на искусство — одно из многих его объяснений именно этой стороны дела.