Вот что я писал в одном из своих писем другу Валечке Нувелю из Сен-Пьера (5 июня 1898 г.): «Года три назад я бредил о художественном журнале..., но с тех пор я охладел к самой мысли об издании журнала. По самой своей натуре — журнал есть «опошление». В то же время я не должен забывать, что есть люди, молодые художники, которым журнал может принести существенную пользу. Поэтому принципиально я за журнал. Но от этого до теплого к нему отношения далеко. Будь я в Петербурге, с вами, разумеется, мой «лед» под ударами дебатов (каков образ!) раскололся бы. Но здесь, вдали от всех, лед толстеет и крепнет».
Приведу отрывки из двух писем того же Валечки — и пз одного дяги-левского — они характерны и для личностей моих приятелей, и в то же время они бросают свет на то, как создавался журнал и какая царила атмосфера в нашем кружке, постепенно превращавшемся в настоящее сообщество — в то, что еще через несколько месяцев получило право называться «редакцией Мира искусства».
Вот выдержка из письма Валечки от 15/27 июня 1898 г.: «Твое письмо меня очень тронуло, но вопрос, предложенный тобой, поставил меня в крайне затруднительное положение. Вздор ли жизнь или нет? Могу ответить только так: 1) не знаю; 2) я об этом теперь не думаю. Объясняю же это тем, что из юношеского возраста я перешел в зрелый (Ва-
IV, 28. Возникновение «Мира искусства»
лечке в тот год было 26 лет.— А. В.). Прошла пора мечтаний, грез и уто-пий, то время
Wo Nebel mir die Welt umhüllt,
После целого ряда разочарований 2* наступил момент усталости, потребность в абстракциях исчезла, способность к исканиям ослабела. Мы окунулись в действительную жизнь. Единственное, что осталось — это желание и надежда вернуться когда-нибудь снова к au delà ** в такое время, когда потребность в нем будет настолько велика, что даст нам новые силы для исканий. Все это, быть может, очень грустно, но мне кажется — это закон... Все мои вечера я теперь провожу у Сережи. Журнал нас экситирует, эмоционирует, и мы все за него принялись с жаром. Каждый день происходят горячие дебаты. Вот что меня теперь интересует! Быть может, это мелко и низко, но оно есть, и я не могу и не буду насиловать свою личность. К более высоким интересам я перейду только тогда, когда почувствую к тому естественную настоятельную потребность)).
Второе письмо Валечки еще характернее для личности моего друга. Если В. Нувель и не пожелал (по отсутствию известного мужества) стать каким-то «официальным участником» журнала, то все же он проявлял в интиме редакционных собраний весьма большой интерес к делу, а моментами он отваживался и активно вмешиваться как в общие вопросы, так даже и в составление отдельных текстов — главным образом по своей специальности — по музыке.
«Не знаю,— писал мне Валечка 1 июля 1898 г.,— разошлись ли мы, по мне кажется, ты меня не понял. На вопрос: перешли ли мы в зрелый возраст или нет? Я отвечаю: да, перешли. На вопрос, было ли прошедшее юношеским бредом и вздором, говорю пет. Наконец, если меня спросят, когда было лучше,— тогда или теперь,— смело отвечу: тогда. Из этого ты видишь, что в прежних увлечениях я вижу что-то истинное хорошее и прекрасное. Вот три слова, к которым мы в настоящее время
* Когда мир окутан туманом, а бутоны обещают чудеса 3 (нем.).
2* Разочарования Валечки были всякого рода. Тут были и неудачи в делах сентиментальных, но тут были и неудачи психологического и философского порядка. Первые привели моего Друга к убеждению, что он не может иметь успех у женщин, и отсюда выработалась у него склопность искать Эрота вне области, подчиненной Афродите. В то же время это обусловило развитие того цинизма, задатки которого намечались в нем еще тогда, когда он ходил в коротких штанах. Своим «учением*) он заразил и нашего общего друга К. Сомова, с которым он особенно сблизился в годы моего (позднейшего) отсутствия из Петербурга. Неудачи же «философического» порядка выразились в том, что Нувель заделался было последователем Толстого (и даже до того поверил в свою призвашюсть на подвиг отречения от всего суетного, что сгоряча распродал и роздал свою библиотеку)^ Однако вскоре затем понял, что эта «прпзванность» была иллюзией, и всякий «толстовизм* слетел с него бесследно. Были у него и другие подъемы и падения, и. г конце концов, душевная мятежность в нем исчезла совершенно.
** Высшему (франц.).
8 3;tií.i2 Л 2516
226
IV, 28. Возникновение «Мира искусства»
не можем относиться иначе как с иронией. Но ведь истина, добро и красота были все-таки почвой, и почвой солидной, а на какой мы теперь стоим? Да стоим ли вообще? Я, по крайней мере, не могу назвать свое состояние даже словом irren*, ибо оно предполагает искание. Я просто Ш1 jouet du flux et du reflux **. Я отношусь к своему состоянию с презрением, но принимаю его как нечто неизбежное, фатальное... А надежда на лучшие времена во мне все-таки есть, и я уверен, что когда-нибудь мы во что-нибудь уверуем... Дима и Сережа уехали в деревню (в родовое поместье Философовых «-Богдановское») до первого августа, и потому журнальная агитация (в смысле французского слова agitation — суета) прекратилась... Я вполне понимаю, что живого отношения к журналу ты не имеешь. Я бы его тоже не имел, если бы у меня было свое дело, но такого нет 3* (музыку я совсем бросил и, пожалуй, хорошо сделал). Журнал же дает повод к отвлеченным спорам, которые я ужасно люблю, а так как такие споры давно уже не ведутся, то я с радостью ухватился за журнал... Но как только затрагиваются вопросы чисто практического свойства,- я начинаю скучать и зевать (в этом весь Валечка.— А. В.). Таково уже мое назначение думать и говорить о вещах, которые никому не нужны и никакой пользы не приносят. Я уверяю тебя, мне это куда симпатичнее, чем вся наша теперешняя активная деятельность. Подымать до себя большую публику значит в сущности опускаться до ее уровня. И какое мне дело до большой публики?»
В том же письме Валечка, развивая свою «психологию», делает выпад против наших общих друзей и как раз против тех двух, которые на своих плечах выносили самое трудное во всяком деле — его начальную организацию: «В тенденциях Сережи и, главным образом, Димы я вижу желание, быть может, бессознательное, остановиться и сесть, и против этого я буду всегда и всеми силами протестовать». И, наконец, вот как Валечка (все в том же письме) рисует положение дел внутри редакции; это место письма тем более интересно, что даваемая в нем характеристика осталась пригодной и для дальнейшего нашего «коллективного творчества». «Состав журнальной палаты следующий: Дима — правая, Бакст и я — левая, председатель — Сережа, прислушивающийся к заявлениям левой, но явно опирающийся на правую. К левой принадлежали Коровин и Серов (но их теперь здесь пет), а затем Иурок, который скорее представляет одну из фракций левой, с которой мы не всегда согласны. Несмотря на то, что левая в палате обладает большинством, правая часто одерживает победу, так как за ней стоят публика и, главное, издатели (Тенишева и Мамонтов). Это только способствует энергичности и ожесточенности, с которой ведутся споры. Кто победит, не знаю. Но вряд ли мы — по крайней мере в ближайшем будущем. Тем не менее оппозиция будет весьма энергичной, ибо я считаю ее необходимой».
* Блуждать, ошибаться (нем.). ** Игрушка удачи и неудачи (франц.),
** В. Ф. Нувель уже состоял тогда на службе в канцелярии министерства императорского двора, но это он «своим делом» не считал.
IV, 28i Возникновение «Мира искусства»227
Вероятно, такие же письма «профессиональный спорщик» Валечка писал и Диме и Сереже, в устных же разговорах он становился моментально и весьма неприятным, за что ему попадало от них. Но попало от Сережи Дягилева как-то и мне. Вот фрагмент такой головомойки, полученной мной в начале лета: «Когда строишь дом,— писал Сережа 2 июня,— то бог весть сколько каменщиков, плотников, маляров тебя окружают, бог знает сколько хлопот, то в строительном, то в ином каком-нибудь отношении. То кирпичи/то балки, то обои, то всякая другая мелочь. Об одном только спокоен — это, что фасад дома будет удачен, так как ты веришь в дружбу и талант архитектора-строителя. И вот выходит обратное. Когда ты в пыли и в поту вылез из-под лесов и бревен, оказывается, твой архитектор говорит тебе, что он дома выстроить не может, да и вообще к чему строить дома, есть ли это необходимость? И тут только понимаешь всю мерзость кирпичей и всю вонь обоев, клея и всю бестолковость работы и пр. Так ты подействовал на меня своим письмом. Уж если Валечку расшевелили, то пойми же — главным образом потому, что он видит, чего все это стоит, как это все делается. А ты вдруг начинаешь говорить о пользе журнала, о том, можно ли говорить о стариках, о Васнецове. Как я не могу и не сумею просить моих родителей о том, чтобы они меня любили, так я не могу просить тебя, чтобы ты мне сочувствовал и помогал — и не только поддержкой и благословением, но прямо категорически и плодотворно помогал своим трудом. Словом, я ни доказывать, ни просить тебя ни о чем не могу, а трясти тебя, ей богу, нет времени, того и гляди сверну тебе шею. Вот и все. Надеюсь, что искренний, братствепный тон моей брани на тебя подействует и ты бросишь держать себя как чужой и посторонний, а оденешь скорее грязный фартук, как и все мы, чтобы месить эту жгучую известку».
Это письмо так же характерно для Сережи того периода, как вышеприведенные письма для Валечки. Оно передает в красочных образах горячечный темп работы, закипевшей в кабинете Дягилева, превратившимся вдруг в редакцию, но оно характерно и для всей его деятельности вообще, а также для отношений, существовавших между нами обоими. Как многие русские люди, Сергей Павлович соединял в себе черты известной распущенности в духе, скажем... Потемкина, с чертами, скажем (toute proportion gardée *) Петра Великого — бывшего общим кумиром нашего кружка (к тому же, по полушутливым уверениям Сережи, он приходился Петру каким-то далеким потомком — как-то через Румянцевых, что я так и не удосужился проверить). Периоды лени и апатии сменялись в Сергее приступами чрезвычайной деятельности, и только тогда он начинал чувствовать себя в своей настоящей стихии. Тут ему уже мало было преодолевать трудности, естественно возникавшие на пути осуществления задачи; он любил себе такие трудности