Мои воспоминания (в пяти книгах, с илл.) — страница 358 из 421

Выходя как-то ночью после одного из таких творческих вечеров из квартиры Дягилева, я, полушутя, сообщил провожавшему меня до моего обиталища князю Аргутинскому, что «запись черным по белому» па клавире должна на сей раз послужить гарантией тому, что мной придуманное будет числиться за мной. Год назад я мучительно пережил, что Дягилев не постарался отметить мой творческий вклад в общее дело — ив частности, то, что мной были придуманы столь действительно эффектный выход Клеопатры и не менее эффектное ее «развертывание». Мне и сейчас непонятно, что руководило при этом и при многочисленных подобных случаях Сережей, говорила ли какая-то затаенная досада человека, в общем лишенного воображения, говорил ли род зависти, которую ведь находишь в самых неожиданных местах, или то происходило просто по «российскому неряшеству»?

Каково же было мое изумление, когда усевшись в кресло парижской «Оперы» и раскрыв программу, я прочел под титулом «Шехеразады» слова: «Ballet de L. Bakst». Я до того был поражен, что даже не поверил глазам, но когда тут же зазвучал оркестр и поднялся занавес, я настолько весь отдался слуху и зрению и получаемое от слияния звуков с представшей и жившей передо мной картиной наслаждение оказалось

* Прослушиваниях (франц.).

Русские балеты в Париже

519

таким интенсивным, что я как-то забыл о только что прочитанном Да и тогда, когда балет кончился, восторг мой был настолько велик/что поздравляя на сцене и обнимая Бакста и Сережу, я в эти минуты более не сознавал нанесенной мне одним из них или обоими обиды. Лишь перечитывая афишу у себя в отеле, я вполне осознал настоящий смысл злополучных слов, и тогда душа наполнялась горечью и возмущением. При этом мне и в голову не приходили какие-либо материальные соображения. Несмотря на свои сорок лет, я все еще до такой степени оставался далек от всяких практических расчетов, что даже не подозревал о существовании так называемых авторских «тантьемов» *. Меня возмущал один только голый факт, что люди, столь мне близкие, такие стародавние мои друзья могли так со мной поступить... И разумеется, я только окончательно опешил, когда на предложенный мною Сереже вопрос, что это означает и как это могло случиться, он, не задумываясь, на ходу бросил мне фразу: «Que veux tu?** Надо было дать что-нибудь и Баксту. У тебя «Павильон Армиды», а у него пусть будет «Шехсразада»... Я смолчал, но, вернувшись в летнюю свою резиденцию в Лугано, я уже оттуда написал Сереже письмо, полное негодования и упреков. Мало того, в этом письме «я порывал с ним навсегда» и клялся, что ни за что не буду больше сотрудничать в его антрепризе.

Лучше всего выражают мое тогдашнее впечатление от «Шехера-зады» те строки, которые я тогда написал в одном из своих фельетонов в «Речи», посвященных парижским спектаклям23.

«Шехеразада»,— писал я под свежим впечатлением,— почему-то названа балетом Бакста. На самом же деле все либретто до мельчайших подробностей было сочинено другим лицом, имя которого Дягилев почему-то счел нужным не упомянуть в Париже. Но Баксту действительно принадлежит честь создания «Шехеразады», как зрелища,— и зрелища изумительного, я бы сказал, невиданного. Когда вздымается занавес на этом грандиозном зеленом «алькове», то сразу вступаешь в мир особых ощущений — тех самых, которые вызываются чтением арабских сказок. Один изумрудный тон этих покровов, занавесок и трона, одна эта голубая ночь, что струится через решетчатые окна из гаремного сада, эти ворохи расшитых подушек и среди грандиозно-интимной обстановки эти полунагие танцовщицы, что тешат султана своими гибкими, строго симметрическими движениями, одно это чарует сразу и абсолютно. Кажется, точно со сцены несутся пряно-чувственные ароматы, и душу наполняет тревога, ибо знаешь, что здесь вслед за пиром, за безумно сладкими видениями должны политься потоки крови. Трудно себе представить более тонкую, меткую и менее навязчивую экспозицию драмы, нежели декорация Бакста».

«И откуда Бакст оказался в такой степени колористом и красочни-ком? Вот поистине человек нашел, наконец, себе настоящее, свое назна-

От tantieme (франц.) — дополнительное вознаграждение.

Что же ты хочешь? (франц.).

520Петрушка

чение. Здесь видишь, что Бакст может создавать большие, чудесные картины, а не одну остроумную графику или «надуманные диссертации» вроде своей картины «Terror antiquus» *. На сцене Бакст становится свободным, простым, он получает ценнейшую художественную черту — размах. И не только декорация, написанная Аписфельдом в сотрудничестве с Бакстом, и написанная изумительно-виртуозно, широко и в самых звучных красках, но и фигуры, движущиеся на этом самом фоне (согласно остроумнейшим комбинациям Фокина), фигуры эти — произведения Бакста и вполне вяжутся с фоном. Говорю без преувеличения: я никогда еще не видел такой красочной гармонии на сцене, такого «благозвучного» в своей сложности красочного оркестра».

«Исполняется этот балет (длящийся всего двадцать минут) с бесподобным мастерством. Восхитительны танцовщицы Фокина, Полякова и С. Федорова, очень хороши все жены султана и их любовники-негры; внушителен и отвратителен старый евнух (г. Огнев), хорош и г. Киселев в роли мрачного, изверившегося в жизни Шахземана. Но совершенно бесподобны гордая, коварная, безудержная в своих страстях султанша Зобеида, г-жа Рубинштейн, благородный с головы до ног царь Шахрияр-Булгаков и, наконец, Нижинский, который дает ие то змеиный, не то кошачий образ вертлявого, женоподобного и все же страшного фаворита-негра».

«ПЕТРУШКА»

В ответ на то печально-негодующее письмо, в котором я объявлял свое нежелание участвовать в Сережином деле, он сам явился в Лугано в сопровождении Нияшпского.™ При свидания были дружеские объятия и даже какой-то намек на слезы со стороны моего вероломного и кающегося друга, но все же это не произвело на меня никакого впечатления. Я твердо тогда решил, что больше не буду себя подвергать подобным весьма тяжелым испытаниям, и мольбы Сергея и убеждения не могли на меня повлиять. Дня четыре оба приятеля оставались в Лугано, и мы виделись по два раза в день, но дальше каких-то рассказов о том, что происходило после моего отъезда в Париже и дальше царившего у нас по-прежнему всякого шутовства разговоры не заходили... Не скрою при этом, что оставаться стойким в принятом решении мне стоило значительных усилий. Отказаться от дела, которому предан всей душой, которое в значительной степени считаешь своим собственным созданием, не так-то легко... Все же я тогда выдержал, и как только Сергей с Вацлавом укатили дальше (в Венецию), так я принялся за свои обычные занятия.

И вот осенью, находясь уже в Петербурге, я получаю от Дягилева письмо, которое меня всего взбаламутило. В нем он писал приблизительно следующее: он-де верит в бесповоротность моего решения вообще и

* <<Древний ужас» « (лаг.).

Петрушка

521

все же, ввиду совершенно исключительного случая, обращается ко мне и надеется, что я, простив обиду, снова присоединюсь к друзьям... Исключительность же случая заключалась в том, что Стравинский сочинил и сыграл ему «на днях» какой-то «русский танец» и еще нечто что он назвал «криком Петрушки», и обе эти вещи оказались в самом настоящем смысле слова гениальными. У обоих у них тогда же явилась мысль использовать эту музыку для нового балета. Сюжета у них пока пет но попутно пришла в голову мысль, не представить ли на сцене петербургскую Масленицу, и не включить ли в ее увеселения представление Петрушки? «Кто, как не ты, Шура,— кончал письмо Сережа,— мог бы нам помочь в этой задаче!?» И поэтому-то они оба обращались теперь ко мне, причем Сережа заранее высказывал уверенность, что я не смогу от такого предложения отказаться.

Сережа имел все основания «быть уверенным». Петрушка, русский Гиньоль, не менее, нежели Арлекин, был моим другом с самого детства. Если, бывало, я заслышу заливающиеся, гнусавые крики странствующего петрушечника: «Вот Петрушка пришел! Собирайтесь, добрые люди, посмотреть-поглядеть на представление!»—то со мной делался род припадка от нетерпения увидеть столь насладителыюе зрелище, в котором, как и на балаганных пантомимах, все сводилось к бесчисленным проделкам какого-то озорника, кончавшимся тем, что мохнатый черт тащил «милого злодея» в ад. Таким образом, что касалось личности самого Петрушки, то я сразу почувствовал своего рода «долг старой дружбы» его увековечить на настоящей сцене. Но еще более меня соблазняла идея изобразить на сцене театра — «Масленицу», милые балаганы, эту великую утеху моего детства, бывшую еще утехой и моего отца. Тем более было соблазнительно соорудить балаганам какой-то памятник, что самые эти балаганы уже с десяток лет как были упразднены \ Они были вынуждепы уступить и погибнуть в той борьбе с алкоголизмом (говорить нечего, па балаганах простолюдины изрядно предавались русскому водочному Вакху), которую повел против них принц Л. П. Ольден-бургский '*.

К этим проявлениям чувства «долга дружбы» к Петрушке и к этому желанию «увековечить» петербургский карнавал присоединилось в качестве окончательного решающего аргумента за принятие предложения Сережи то, что я как-то вдруг увидел, как именно такое представление можно создать. И сразу стало ясно, что «ширмы» Петрушки в балете неприменимы. Год до того мы попробовали в Художественном клубе устроить такого «Петрушку с живыми людьми», и хотя в этот спектакль Добужинский вложил все свое остроумие, получилось нечто довольно-

** Принц Александр Петрович мог питать особливое отвращение к этому шумливому торжищу потому, что оно располагалось под самыми окнами его дворца. Балаганы из центра города были около 1900 г. перенесены на окраину — на Семеновский плац, и там они захирели, а через несколько лет и вовсе прекратили свое существование.

522Петрушка

таки нелепое и просто даже скучное. Живые большие люди в масках что-то проделывали над краем занавески, через которую были перекинуты пришитые к костюмам деревянные ножки, но все это создавало лишь впечатление чего-то вымученного и скорее жалкого. Тем паче нужно было опасаться подобного же эффекта на сцене театра, и уж никак эта «система» не подходила для балета, ибо что можно было заставить делать балетных артистов, которые не смогли бы пользоваться своими «натуральными» ногами? Раз уж отменялись ширмы, то, естественно, их должен был заменить на сцене театр, театрик. Куклы этого театрика должны были ожить, не изменяя, однако, своей кукольной природе... Куклы оживали бы по велению какого-то чародея, и этому оживлению был бы присущ несколько мучительный характер. Чем резче вышел бы при том контраст между живыми людьми и ожившими автоматами, тем все в целом стало бы «интереснее», «острее». Надлежало предоставить значительную часть сцены под массы живых людей, под публику «на гулянии», тогда как кукол было бы всего две: герой пьесы, тот, кому была обязана возникновением вся затея,— «Петрушка» и его дама.