Впрочем, наряду с переменчивой и зыбкой музыкальной фата-морганой Альбера, я знал и любил вещи «утвержденной формы». Не скажу, чюбы я с детства проявлял какой-либо очень образцовый вкус. О, нет! Напротив, я любил вперемежку и вещи «знаменитые», и вещи, в те времена самые обыденные, как русские, так и иностранные. Папочка должен был играть мне военные марши и русские песенки (которые он играл по слуху с собственной гармонизацией). У мамочки был свой репертуар, и среди него одна пьеска, оставшаяся в ее памяти от лет, проведенных в Смольном институте. Сестры исполняли в четыре руки увертюры Моцарта и Беллини, свою крестную маму — тетю Машу Андер-син я засаживал для того, чтобы она мне играла «Руслана», а брат Леонтий, великий обожатель итальянской оперы, мастерски имитировал манеру петь разных Николини, Котопьи и других артистов, исполняв-' ших шедевры Россини, Доницетти и Верди. Превыше же всего в раннем детстве я ставил две вещи — модную пьеску в четыре руки «Le Réveü du Lion» * Коптского и «Ave Maria» Баха—Гуно, исполнявшиеся у нас кузеном Сашей на фисгармонии и Альбером на скрипке.
Родные мои забавлялись моим восторгом и моей музыкальной памятью. Зная, что я где-то в задних комнатах, сестры нарочно начнут играть «Пробуждение льва», и как бы глухо их игра на дальнем расстоянии ни звучала, но, достигнув моего слуха, она сразу забирала меня, я бросал рисованье, солдатиков или любимую книжку с картинками и мчался по коридору в залу, чтобы поспеть к моменту, когда вслед за вступлением раздастся бойкая и бодрая музыка, представлявшая самый скок льва по пустыне. Много я с тех пор слышал более прекрасных и самых гениальных музыкальных измышлений. Некоторые среди них понуждали меня также к «пластическим выявлениям» (желание «танце-
* «Пробуждение льва» (франц.).
1, 11, f>. Музыка,в моем детстве237
вать-музыку» осталось у меня даже до сих пор), по ничто не двигало мной так решительно, не вселяло в меня такого, я бы сказал, «героического упоения», как «Le Réveil du Lion», эта пустенькая, ныне кажущаяся наивной и банальной пьеска.
Напротив, «Ave Maria» рождало во мне, пятилетнем мальчугане, какой-то сладкий-сладкий экстаз. Перед моим воображением реяли ангелочки, я видел отверстые небеса, мягкий свет лился из облачных высот на которых, «как у Рафаэля», восседали бог и святые. И все эти возникавшие во мне картины навевали на меня упоительную истому и поистине неземную радость. Счастье мое, что тогда никто из окружающих не нарушал моего упоения какой-либо критикой этого произведения; никто не произносил по адресу Гуно слово «святотатство» за то, что он дерзнул свою «оперную мелодийку» наложить на ткань великого архигения. Но в нашей простодушной среде и не было кого-либо, кто занимался бы строгими пересудами, а вещи брались так, как «они говорили сердцу»... И в конце концов для чего же музыка и служит, как не для такого сердечного воздействия?
Я где-то, кажется, уже рассказал, почему из меня все же не вышло музыканта. Одной из главных причин, во всяком случае, был тот странный «частичный паралич», которым я страдаю в этой области. Я так и не выучился свободно читать по нотам, записывать свои измышления в даже справляться с простейшей вещью — со счетом. Но тут было и нечто другое. Если бы я серьезно занялся музыкой, то я только мог стать музыкантом-сочинителем, тогда как к виртуозничанью, к исполнению созданного другими я скорее чувствую своего рода «отчуждение». Между тем я очень рано понял, что мне не дано создавать такие вещи, которые вполне соответствовали бы заложенным во мне музыкальным идеалам. Иногда я сам изумлялся какой-либо удаче в сплетении звуков, которая при импровизации у меня складывалась под пальцами. Но, если я это запоминал, если раз придумавшееся я повторял два и три раза, то оно переставало мне нравиться, и слишком явным становилось то, что удача была случайной, нечаянной и не столь уже значительной... Так это бывало уже тогда, когда лет десяти я отдавался своим музыкальным (столь наивным) фантазиям, когда, кроме «Чижика» и участия в «Собачьем вальсе», я пробовал играть на рояле темки собственного сочинения. Помню, например, как я «сам себя поразил», сочинив на даче у дяди Сеза-ра что-то «удивительно торжественное», причем это удивительное получалось главным образом от скрещения рук (то есть правая рука, перекинутая через левую, играла в басу). Но уже через неделю я убедился, что ничего удивительного и поразительного в этой моей паходкъ нет. Разочаровался я и в том «гимне торжествующей любви» *, который я сложил в дни своего «первого серьезного» сердечного увлечения, а позже — в музыке своего балета, успевшего, однако, сложиться в целую сюиту. После этого разочарования я уже и не пытался сочинять нечто «большое», «прочно связанное», «цельное», а довольствовался тем, что тешил себя (иногда и близких, когда бывал в ударе) удачами мимолетными.
238
lt II, 6. Музыка в моем детстве
В этой главе о музыке нужно сказать еще о моих музыкальных преподавателях, однако если бы я стал рассказывать о каждом из них, то ввиду их большого числа зто заняло бы слишком много места. Ограничусь тремя: моей belle-soeur Машей, пианистом Мазуркевичем и моей кузиной Нетинькой Храбро-Василевской **. Выло совершенно естественно, что когда такая чудесная «профессиональная музыкантша», какой была моя невестка Мария Карловна Бенуа, поселилась на одной даче с нами, то она предложила маме свои услуги в преподавании мне фортепианной игры, на что мама с радостью согласилась. Да и я отнесся к этому с полной готовностью и сел за первый урок с чувством, что вот я очень скоро выучусь так же играть, как Маша. Но уже первый урок кончился маленькой драмой, и я покинул его огорченный и надувшийся. Маша была слишком нетерпелива, слишком требовательна относительно всяких мелочей, а я «такого тона» в отношении к себе вообще не терпел. Второй урок кончился криком с ее стороны, слезами и бешенством с моей и беспомощным посредничеством с маминой. На третьем уроке вся затея и кончилась. Некоторое время после этого я даже «ненавидел» Машу, считая ее за своего рода врага и обидчика. Теперь же издали (из какой дали!) мне кажется, что Мария Карловна была и действительно неправа. Она сразу стала меня учить подобно тому, как и ее учил ее строгий папаша, не любивший шуток в музыке,— Карл Иванович Кшщ, а со мной следовало начать со вселения в меня известного доверия — с того, чтобы меня чем-то заинтересовать и даже позабавить.
Подобная же история вышла с несчастным Мазуркевичем — говорю несчастным, ибо это был очень красивый поляк, лишившийся в какой-то железнодорожной катастрофе ноги. Он был настоящий виртуоз, и его игра вначале меня очаровывала. В то же время мне было безумно жаль его самого, и я дал себе слово, что не стану ни в каком случае огорчать этого калеку, что буду усердно исполнять все, что он от меня потребует. О, эта одинокая нога, эти костыли, которые он не без ловкости прислонял к роялю и снова схватывал и подкладывал себе подмышки. О, это его ковыляние, этот стук гуттаперчевых оконечностей по полу... Все это было так ужасно, так разворачивало мне душу!.. Сначала все шло хорошо, но уже на пятом уроке та же драма возобновилась. Ма-зуркевич потерял терпение: убедившись, что я плохо усваиваю учение о такте и счете, он «позволил себе» сделать замечание в раздраженном тоне, и все мои благие намерения разлетелись. Я заупрямртлся, я его возненавидел, а через десять уроков ему пришлось отказать, так как я решительно заявил, что больше учиться у Мазуркевича на хочу. Заметьте, что сам я при этом заявлении плакал,— плакал из жалости к своему несчастному преподавателю...
Тут и появилась в качестве преподавательницы музыки кузина Не-тинька. Это была действительно моя кузина, хотя разница в годах между нами была более чем в сорок лет. Но именно то, что Нетинька не
!* В своем месте я уже говорил о моих летних уроках с Талябиной.
I, И, 6. Музыка в моем детстве
239
была мне тетушкой, а двоюродной сестрой, производило то, что, при всем моем обожании ее, я никакого к ней решпекта не чувствовал. Нетпнька не будучи вовсе красавицей, была необычайно приятной особой, и к тому же в ней была масса благодушия, и вся она была такая ясная, веселая. Между тем я знал, что ей не с чего быть ясной и веселой: жизнь у Петиньки сложилась трудная, муж ей попался нехороший: он бросил ее без средств на содержание многочисленного семейства, а сам проживал где-то в своем поместье на юге. И вот в том тяжелом положении, в котором очутилась тогда Нетинька, ее выручила необычайная ее одаренность. Заработок ее складывался из уроков музыки и, в более значительной степени, из того гонорара, который она получала, играя танцы на балах. А играла танцы Ыетинька поистине божественно, так что «ногы сами начинали ходить». В 80-х годах она стала своего рода знаменитостью в Петербурге, в течение бального сезона ее брали нарасхват, и даже образовывалась очередь из желавших получить госпожу Храбро-Василев-скую к себе тапершей. Случалось, что уже назначенные балы откладывались, если Нетинька была занята. Эта-то дивная музыкальность Не-тпньки являлась едва ли не главной основой моего обожания ее...
И все же как учительница музыки и Нетинька оказалась для меня совершенно непригодной. Ее приход каждый раз доставлял мне удовольствие, однако успехов я не делал никаких. На сей раз это происходило не из-за какой-либо incompatibilité de caractères *, а единственно из-за того, что я и она несколько цинично относились к делу. Мы, в сущности, с немого согласия разыгрывали в течение тех пяти лет, что продолжались уроки, известную комедию. Сидели мы за роялем положенное время, я играл гаммы, экзерсисы, я играл пьески, кончался же урок обязательным четырехручием, но при этом я бессовестно «мошенничал», а она потворствовала этому мошенничеству. Происходило это так. Каждый экзерсис, каждую пьесу, каждую мою часть в «четырех руках» она сначала проигрывала, я же по слуху сразу это запоминал, и дальше все шло как по маслу. Нетиньке следовало бы проверять, действительно ли я что-либо усваивал, но она удовлетворялась тем, что ей казалось, будто я делаю успехи, на самом же деле как раз главное усвоение «музыкальной системы» — чтение нот и свободное понимание такта — этого не было. Я только приобрел большую беглость, разученные (по слуху) пьесы обогатили гармонические приемы в моих собственных импровизациях, но я как был, так и остался музыкальным неучем и совершенно безграмотным в смысле музыкального языка. Мне, впрочем, думается, что сама Нетинька была из того же десятка. И у нее все держалось на памяти, на слухе, на инстинкте, на «вдохновении» и меньше на знании. Но как чудесно она пользовалась своими природными данными. Какие она исполняла блестящие вальсы, мазурки, полонезы, польки, кадрили, многое в собственном, иногда довольно фантастичном, но всегда эффектном переложении. Между прочим, ей целиком принадлежали два номера — ухарский галоп на мо-