Среди покаянных высказываний Бенуа-критика и Бенуа-историка два звучат в его книгах и статьях, пожалуй, наиболее настойчиво. Одно из них — это недооценка врубелевских произведений при первой с ними встрече. Другое — это запоздалое знакомство с современной ему французской живописью. О последнем можно не раз прочесть на страницах воспоминаний.
Мемуарист не только констатирует этот факт, но и подробно повествует о том, как он постепенно осваивался с художественной жизнью Парижа, как он настойчиво стремился наверстать упущенное, усиленно посещая мастерские живописцев и лавки маршанов. Пересказывать здесь эти разделы мемуаров пет необходимости. Однако один пункт хочется отметить, ибо он многое проясняет и в творческой платформе «мирискусников», и в логике поведения самого Бенуа.
Автор книги свидетельствует: изучая на месте французскую живопись, он составил себе достаточно полное представление о классиках импрессионизма и о гораздо более молодом поколении мастеров, своих ровесниках — художниках, входивших в так называемую группу «наби» (Дени, Боннар, Вюйар и другие) и служивших на рубеже веков предметом пристального внимания «мирискусников». Тем самым, подчеркивает Бенуа, он знакомился с французской художественной культурой, «как бы минуя одно звено в эволюции современного искусства» (II, 152). Назовем вслед за автором это «звено»: Сезанн, Гоген, Ван Гог. Об этом явном упущении, вызванном, кстати, чисто внешними причинами (в самой Франции конца прошлого века картины и Сезанна, и Гогена^ и Ван Гога были известны лишь узкому кругу ценителей живописи), можно было бы не упоминать, если бы отношение Бенуа именно к этим крупнейшим представителям постимпрессионизма не имело своей истории, с необычайной ясностью очертившей строгие пределы и историко-культурную ориентацию его «западничества».
Кульминационным моментом этой истории оказалась середина 1900-х годов, и ее подоплека была совершенно ясна. Дело касалось усилившегося влияния названных мастеров (к ним надо добавить еще и более молодого Матисса) на европейский художественный процесс и, в частности, на творческие искания русской художественной молодежи. Определяя свое отношение к заново «открытым» и приобретавшим мщювую известность французским живописцам, Бенуа имел в виду прежде4 всего как раз эту сторону проблемы. В нем говорил не столько изощренный знаток и ценитель искусства, сколько идеолог целого направления в русской художественной культуре рубежа веков, считавший необходимым отстаивать его принципы. Когда-то прилагавший много усилий для того, чтобы познакомить зрителей Петербурга с зарубежным творчеством, критик склонен теперь упрекать молодое поколение — надо сказать, под-
614
Г. Ю. Стернин
час совсем несправедливо — в «провинциальной погоне» «за последним парижским словом» ".
Знаменательный спор на ту же тему произошел у Бенуа с Грабарем, близко сошедшимся за несколько лет до того с «мирискусническим» сообществом. Спор продолжался довольно долго и касался в основном все тех же трех фигур: Сезанна, Гогена и Ван Гога. Грабарь ни минуты не сомневался в большой художественной весомости их произведений и в одном из писем 1905 г. подчеркивал, что «у Гогена и особенно у Ван Гога есть прямо гениальные черты» 3\
Бенуа поначалу решительно не соглашался с такой позицией и не скрывал, что его при этом в первую очередь беспокоят судьбы русского искусства. В одном из ответных писем он утверждал: «...если мы люди 1890-х годов (как раз это вздор, ибо перед Аполлоном никаких 1890-х годов нет),— мы все равно не станем людьми общей культуры—грубой и нелепой. Нам нужно поставить это в программу: быть самими собой до конца, не уступать ни пяди какой-либо ереси, хотя бы самоновейшей.., принимать за формулу новаторства, поступать в стадо ослов, кадящих идолам: Сезанну и Редону, я считаю недостойным и себя, и всех моих друзей. Напротив того, нам нужно помнить о нашей священной художественной культурной миссии и с ее точки зрения одинаково вооружаться как против ^грубости Вл. Маковского, так и против сугубой грубости доморощенных редончиков и сезаинчиков» 39.
О «священной художественной культурной миссии» искусства в России Бенуа в те годы заявлял не раз и в не менее торжественной форме. Повествуя в книге о своей усиленной общественно-культурной деятельности в 1900-е годы, мемуарист, по сути дела, рассказывает о тех практических шагах, которые были вызваны именно этими его убеждениями. Но в данном случае хочется обратить внимание на другое. Важно отметить, что эта задача толкуется здесь критиком в виде решительной альтернативы интересу и симпатиям к современной зарубежной живописи. Такая альтернатива связывала художественное самосознание Бенуа с комплексом совершенно определенных утопических взглядов — как эстетических, так и социальных. Что дело было именно в этом, убедительно доказывает завершение спора. А оно оказалось весьма красноречивым. Отстаивая свою точку зрения, Грабарь вновь подчеркивал: «Нам теперь многое кажется ерундой, какой-то современной кашей. Но уж если на то пошло, то Мане, Гогены и Ван Гоги — совершенно понятны в дни бетона, железа, радия и кабелей. Все это одно и то же, и Беклин, Коро и Ватто совершенно этому времени не пристали. Ты скажешь, что
37 Бенуа Александр. Художественные письма. Еще раз о «Салоне».— Речь, 1909,
И февраля. *• Грабарь Игорь. Письма. 1891—1917. Редакторы-составители, авторы введения
и комментариев Л. В, Андреева, Т. П. Каждан. М» 1974, с. 171. В комментариях
к изданию публикуются пространные выдержки из многих «встречных» писем,
в том числе цитируемых ниже писем Александра Бенуа. 39 Отдел рукописей ГТГ, ф. 106/2150, лл. 3 и 3 об.
«Мои воспоминания» Александра Бенуа
бетон и кабель — отчаянная проза. А черт его знает, проза это, или нет. Все это, во всяком случае, стиль, несомненнейший, цельный, гигантский стиль, как бы бесстильным наше время ни казалось» 60. Ответ Бенуа последовал очень быстро: «...с твоим восхвалением бетона и кабелей согласиться не могу. ...Когда видишь, как буржуа поганят красивейшие местности мира (здесь в Бретани) своими погаными виллами (с бетонными усовершенствованиями) и ломают драгоценнейшие и священнейшие скалы для того, чтобы строить отели и казино, то ни минуты нельзя оставаться в сомнении, что все на ложной дороге. Никому никакого дела до красоты нет...» ".
Эта инвектива против современной западной цивилизации легко вписывается в романтическую традицию русской художественной мысли, традицию, восходящую еще к первой половине XIX столетия и основанную в конечном счете на решительном неприятии буржуазного прогресса. Разумеется, и это стоит всячески подчеркнуть, Бенуа никогда и ни с какой точки зрения не рассматривал в одном ряду «поганые виллы», с одной стороны, и картины Сезанна, Ван Гога или Гогена — с другой: в своих статьях, особенно более позднего времени, он высказал немало уважительных слов о творчестве последних, хотя и до конца дней своих но разделял панегирического к ним отношения. Несомненно, однако, и то, что европеизм Бенуа, его «западничество» вступали здесь в сложный внутренний конфликт с его же понятием красоты, с его культурологической моделью, с его представлениями о целях и задачах современной культуры.
Заговорив об этой модели, мы сталкиваемся с другим, весьма распространенным в критическом обиходе начала века определением историко-культурной и творческой позиции Бенуа — эстетизм. Хотя мемуарист подробно не посвящает читателя в связанную с этим понятием крайне существенную плоскость идейно-художественной полемики вокруг «Мира искусства» и его лидера, она постоянно ощущается в книге — то в виде специально уточняющих автохарактеристик, то в качестве подоплеки некоторых описываемых событий. Более того, можно определенно сказать, что все те страницы воспоминаний, на которых автор излагает свои общие взгляды на искусство, внутренне соотнесены с этим ходовым обозначением «мирискуснической» платформы и вызваны желанием разъяснить позицию именно по этому поводу.
В «эстетизме» Александра Бенуа винили с самых разных сторон. Интересно заметить, что наиболее последовательную оппозицию он здесь встретил не вне, а внутри самого кружка, в лице Д. В. Философова, оспаривавшего многие суждения Бенуа со своих религиозно-философских позиций. Полемика между ними, казавшаяся поначалу «семейным» делом дружеского сообщества, вскоре приобрела публичный характер, выразившись в резких статьях, публиковавшихся на протяжении 1900-х го-
*° Грабарь Игорь. Письма. 1891—1917, с. 183—184. 41 Отдел рукописей ГТГ, ф. 106/2155, лл. 1 и 1 об.
616*Г. Ю. Стернин
дов. Она выявила весьма характерную сторону творческой истории «Мира искусства», идейной эволюции его членов и оставила след в художественной жизни России начала века. Этой разделительной черты, этой, крайне важной для понимания духовной атмосферы эпохи, сферы острых противоречий и борьбы мемуарист касается неоднократно — и в рассказах о своем отношении к «Религиозно-философскому обществу», и в критических портретных характеристиках Д. С. Мережковского и В. В. Розанова, и в ряде других мест книги.
Но «эстетизм» Бенуа и его друзей вызывал серьезные нарекания и с иных* позиций. Неодобрительно упоминал, например, о нем Александр Блок, имея в виду недостаточно глубокое, на его взгляд, воплощение «мирискусническим» творчеством драматических коллизий эпохи, недостаточное напряжение лирического чувства. Дело осложняется еще и тем, что на протяжении того сравнительно короткого времени, о котором идет речь в мемуарах, сам Бенуа резко менял свое отношение и к самому слову «эстетизм» и, что гораздо существеннее, к вкладываемому в него содержанию.
Каков же был действителъный смысл «мирискуснического» «эстетизма», если рассматривать его в контексте всей русской художественной культуры рубежа веков? В чем заключалась его историческая «правда» и в чем — социальная и художественная ограниченность? Конкретные задачи послесловия к «Моим воспоминаниям» не дают права ни слишком углубляться в эти очень сложные вопросы, ни полностью обойти их.